Тонкая, застенчивая, но нежная улыбка играла в темноте на губах Себастиана. Хедвиг продолжала умасливать брата, пока тот вновь не развеселился. И тогда изобразил ее взволнованную речь, да так забавно, что все трое громко расхохотались. Себастиан прямо корчился от смеха. Мало-помалу под деревьями стало тихо и безлюдно; народ разошелся по домам, огоньки задремали, но многие уже погасли, и даль более не мерцала. Там, в сельском краю, свет словно бы гасили раньше; далекие горы лежали теперь безжизненными черными громадами, но кое-кто из гуляющих еще не ушел домой, а словно бы намеревался провести всю ночь под открытым небом, бодрствуя и ведя разговоры.
Симон и Клара сидели на скамье, погруженные в негромкую долгую беседу. Им хотелось так много сказать друг другу, что они могли бы говорить без конца. Клара говорила бы только о Каспаре, а Симон — только о той, что сидела рядом. У него была на редкость свободная, открытая манера говорить о людях, которые сопровождали его, сидели рядом или стояли, слушая его. Так получалось само собой, он всегда испытывал самые сильные чувства к тем, кто побуждал его говорить, и потому говорил о них, а не об отсутствующих.
— Тебе не обидно, что мы говорим только о нем? — спросила Клара.
— Нет, — отвечал Симон, — его любовь — это и моя любовь. Я всегда спрашивал себя: неужели ни один из нас никогда не полюбит? И всегда считал чудесным это чувство, которое словно бы гнушалось нами обоими. В книгах я много читал о любви, и любящие всегда мне нравились. Еще школьником я часами просиживал над такими книгами, дрожал и пугался вместе с моими любящими. Почти всегда там была гордая женщина и еще более несгибаемый мужчина, рабочий в блузе или простой солдат. А женщина — непременно благородная дама. Влюбленные пары из обычных людей меня тогда не интересовали. Мои чувства воспитывались на этих романах и пропадали в них, когда я закрывал книгу. Потом я шагнул в жизнь и забыл все это. Страстно увлекся идеями свободы, но мечтал изведать любовь. Какой прок мне сердиться, что любовь пришла, только адресована не мне? Сущая ребячливость. Я даже чуть ли не рад, что она выбрала не меня, а другого, сперва мне хотелось бы увидеть любовь, а уж потом пережить ее самому. Но мне ее не изведать. По-моему, жизнь хочет от меня иного, имеет на меня иные планы. Велит любить все, что мне подбрасывает. И все же я смею любить тебя, Клара, другим, быть может более глупым образом. Не глупо ли с моей стороны точно знать, что, если ты захочешь, я мог бы и хотел бы умереть за тебя? Разве я не могу умереть за тебя? Мне это кажется совершенно естественным. Я не дорожу своею жизнью, я дорожу жизнью других и тем не менее люблю жизнь, люблю, ибо надеюсь, она даст мне возможность достойно с нею расстаться. Опрометчиво сказано, не правда ли? Позволь мне поцеловать твои руки, тогда ты почувствуешь, что я принадлежу тебе. Конечно, я не твой, и ты никогда и ничего не станешь от меня требовать, — да и что ты могла бы от меня потребовать? Но я люблю женщин вроде тебя, а женщине, которую любишь, с удовольствием делаешь подарок, вот я и дарю тебе себя, так как лучшего подарка не знаю. Может статься, я тебе пригожусь, могу попрыгать за тебя на этих вот ногах, могу молчать, коли тебе угодно, чтобы кто-то за тебя молчал, могу солгать, коли у тебя возникнет нужда в бессовестном лжеце. Бывают ведь и благородные случаи такого рода. Я могу взять тебя на руки, коли ты устанешь, могу перенести через лужи, чтобы ты не замочила ног. Взгляни на мои руки. Тебе не кажется, будто они уже поднимают тебя и несут? Как бы ты улыбалась, если б я нес тебя, я бы тоже улыбался, потому что улыбка, коли она ласкова, непременно вызывает ответную улыбку. Подарок, какой я тебе делаю, подвижен и вечен; ведь человек, даже самый простой, вечен. Я буду принадлежать тебе и когда от тебя давным-давно не останется ничего, даже крупицы праха, ибо дар всегда переживает того, кому достался, — тогда он может горевать, что потерял своего владельца. Я рожден подарком и всегда кому-то принадлежал, меня раздражало, когда я целый день бродил и не находил никого, кому мог бы себя предложить. Отныне я принадлежу тебе, хотя и знаю, что мало для тебя значу. Так уж вышло. Иной раз подарками до поры до времени пренебрегают. Я, например, — с каким презрением я в душе отношусь к подаркам. Прямо-таки ненавижу получать подарки. Потому-то судьбе угодно, чтобы никто меня не любил; ведь судьба добра и всеведуща. Я не сумею вынести любовь, так как умею вынести ее отсутствие. Нельзя любить того, кто желает любить, в противном случае только помешаешь его благоговению. Я вовсе не хочу, чтобы ты любила меня. И счастлив, что ты любишь другого, ведь таким образом, пойми, ты разрешаешь мне любить тебя. Я люблю лица, которые отворачиваются от меня к другому предмету. Душа, вечная художница, любит волнение. Улыбка прекрасна, когда скользит по губам, которых не видишь, а только угадываешь. Вот так ты будешь мне нравиться. Думаешь, тебе незачем нравиться мне? А ведь и правда, тебе незачем мне нравиться, в самом деле незачем, ведь перед тобою я неспособен на суждение, разве что на просьбу; ах, сам не знаю, что я говорю.
От этих его слов Клара расплакалась. Она притянула его к себе и своими прекрасными руками, прохладными от ночного воздуха, гладила его горящие щеки.
— То, что ты мне сказал, незачем было и говорить, я и так знала, и так знала, да-да… и так… знала…
В ее голосе сквозила та ласка, с какою обращаются к животным, которым причинили легкую боль и хотят вновь внушить любовь и доверие. Она была счастлива, и голос ее лепетал протяжными, звонкими нотками радости. Все ее существо, казалось, говорило, когда она произнесла:
— Как хорошо, что ты любишь меня, теперь, когда я не могу не любить. Я теперь вновь полюблю с радостью. Может статься, я буду несчастлива, но с каким наслаждением испытаю это несчастье. Лишь раз в жизни мы, женщины, рады быть несчастливыми, однако ж мы умеем насладиться своим несчастьем. Но как я могу говорить тебе о боли! Заикнуться об этом уже возмутительно. Как я смею, находясь рядом с тобою, не верить в мое счастье? Ты заставляешь поверить, внушаешь веру, что это возможно. Оставайся навсегда моим другом. Ты мой милый мальчик. Твои волосы скользят сквозь мои пальцы, твоя голова, полная столь непостижимых мыслей о дружестве, лежит у меня на коленях. Я чувствую себя красивой, благодаря тебе. Ты должен меня поцеловать. В губы. Я сравню ваши поцелуи — твои и Каспаровы. А когда ты меня поцелуешь, буду думать, что меня целует он. Ведь поцелуй — это поистине чудо. Если ты сейчас меня поцелуешь, меня поцелует душа, а не губы. Каспар говорил тебе, как я целовала его и как просила, чтобы он меня поцеловал? Ему надобно целоваться по-другому, должно научиться целоваться так, как ты, хотя нет, с какой стати? Он целует так, что я тотчас должна вернуть поцелуй, когда же целуешь ты, хочется, чтобы ты поцеловал еще раз, вот как сейчас. Люби меня, оставайся таким же милым и поцелуй меня еще раз, чтобы я, как ты недавно сказал, почувствовала, что ты принадлежишь мне. Благодаря поцелую это становится совершенно ясно. Мы, женщины, нуждаемся именно в таких наставлениях. Кстати, ты, Симон, прекрасно понимаешь женщин. Кто бы мог подумать. Ну что ж, пора идти!
Они поднялись и уже через несколько минут наткнулись на остальных троих. Хедвиг попрощалась с братьями и госпожой Кларой. Себастиан последовал за нею. Когда эти двое удалились, Клара тихонько спросила Каспара:
— Допустимо ли поручать твою сестру этому господину?
— Разве я поступил бы так, коли бы думал иначе? — отвечал Каспар.
Когда они подошли к дому, в лесу грянул выстрел.
— Он опять стреляет, — негромко сказала Клара.
— Чего ради он стреляет? — полюбопытствовал Каспар, а Симон со смехом поспешил ответить:
— Он стреляет, оттого что по сию пору усматривает в этом чудачество. Пока что здесь кроется некая идея. Как только утратит к ней интерес, он прекратит пальбу.
Снова послышался выстрел. Клара наморщила лоб, вздохнула, а затем смешком попыталась унять свои предчувствия. Но смешок вышел пронзительный, братья даже слегка вздрогнули.
— Ты ведешь себя странно, — сказал жене Агаппея, внезапно возникший у крыльца, как раз когда они собирались войти. Клара промолчала, будто и не слышала. Потом все отправились спать.
Еще тою же ночью Клара, которой не спалось, написала Хедвиг письмо:
«Милая барышня, сестра моего Каспара! Я просто не могу не написать Вам. Сон бежит моих глаз, я не нахожу покоя. Сижу здесь полураздетая за письменным столом и невольно погружаюсь в сумбурные мечты. Мне мнится, что я могла бы написать письма всем людям, любому незнакомцу, любой душе; ведь все людские души, как мне кажется, трепещут от теплых чувств ко мне. Сегодня, когда протянули мне руку, Вы долго смотрели на меня, испытующе и с некой строгостью, будто уже знали, как со мною обстоит, будто сочли, что обстоит со мною скверно. В Ваших глазах со мною обстоит скверно? Нет, не думаю, что Вы проклянете меня, когда все узнаете. Вы ведь из тех девушек, от которых не хочется ничего утаивать, которым хочется сказать все, и я скажу Вам все, чтобы Вы все знали и могли полюбить меня; ведь Вы полюбите меня, когда узнаете, а я просто жажду, чтобы Вы меня любили. Я мечтаю видеть вокруг себя всех красивых и умных девушек — как подруг и советчиц, да и как учениц. Вы, как сказал Каспар, решили быть учительницей и посвятить себя воспитанию маленьких детишек. Я тоже хочу стать учительницей, потому что женщины — прирожденные воспитательницы. Вы хотите приобрести профессию, хотите чего-то добиться: это очень Вам под стать и вполне соответствует моему представлению о Вас. Под стать это и времени, в какое мы живем, и миру — детищу этого времени. Прекрасный план с Вашей стороны, и будь у меня ребенок, я бы послала его учиться к Вам, полностью доверила бы Вам, так что он бы привык почитать Вас как мать и любить. Дети станут смотреть на Вас, чтобы увидеть по Вашим глазам, строгая Вы или добрая. Как же будут горевать их маленькие юные души, заметив, что Вы входите в класс с заботой на лице; ведь детям понятна Ваша душа. Вам не придется долго иметь дело с непослушными детьми; мне кажется, даже самые непослушные и избалованные быстро устыдятся перед Вами своих проступков и пожалеют, что причинили Вам боль. Подчиняться Вам, Хедвиг, — как это, наверно, чудесно. Мне бы хотелось подчиняться Вам, хотелось бы стать ребенком и изведать удовольствие от покорности Вам. Вы намерены уехать в маленькую, тихую деревушку! Тем лучше. Тогда Вы будете учить деревенских ребятишек, а воспитывать деревенских детей куда лучше, нежели городских. Но Вы бы и в городе добились успеха. Вас влечет в деревню, к низким домикам, к садикам подле домов, к лицам людей, какие там видишь, к бурной реке, протекающей по соседству, к уединенному, прелестному берегу озера, к растениям, какие ищешь и находишь в лесном покое, к сельским животным, к сельскому миру. Вы все найдете, ибо все это под стать Вам. Человек под стать тому, к чему его влечет. Конечно же однажды Вы найдете там ответ на вопрос, как сделаться счастливой. Вы уже теперь счастливы, и мне так хочется обладать Вашей бодростью. Глядя на Вас, невольно веришь, что знаешь Вас с давних пор, знаешь даже, как выглядит Ваша маменька. Других девушек находишь хорошенькими, а то и красивыми, но с Вами иначе: едва увидев Вас, тотчас же хочешь быть для Вас знакомым и любимым. В Вашем юном, светлом лице есть что-то притягательное, прямо-таки родственное; может быть, это как раз сельское? Ваша маменька из крестьян? Наверно, она была красивая, милая крестьянка. В городе, как однажды сказал мне Каспар, она много страдала, и я этому верю, прямо воочию вижу Вашу маменьку. Она вела себя горделиво и сама же от этого страдала. Неудивительно, ведь в городе человеку нельзя вести себя так горделиво, как в деревне, где женщина легко видит себя свободной хозяйкой. Мне бы хотелось чуточку Вам угодить тем, что я говорю о Вашей маменьке, за которой Вы, когда бедняжка хворала и совершенно пала духом, заботливо ухаживали. Я видела и портрет Вашей маменьки и почитаю ее и люблю, коли Вы позволите. С Вашего позволения, я бы любила и почитала ее еще больше. Если б могла увидеть ее, я бы пала ей в ноги, взяла ее руку и прижалась к ней губами. Для меня это было бы сущим благодеянием. Сравнимым с частичной, далекой не полной уплатой давнего долга, ведь я ее должница, и Ваша, Хедвиг, тоже. Ваш брат Каспар часто, наверно, бывал с Вами равнодушен и груб; ведь к тем, кто их больше всего любит, молодые мужчины нередко жестоки, так они пробивают себе дорогу в широкий мир. Я понимаю, художник часто вынужден отбрасывать любовь как путы. Вы видели его совсем юным, мальчуганом, который ходил в школу, корили его за проказы, спорили с ним, сочувствовали ему и завидовали, защищали и остерегали, бранили и хвалили, разделяли его первые, просыпающиеся чувства и говорили ему, что они прекрасны; Вы отдалились от него, когда заметили, что на уме у него иные планы, нежели у Вас; позволили ему поступать, как он хочет, и надеялись, что с ним все будет хорошо и он не оступится. Когда он уехал, Вы тосковали по нем и бросились ему на шею, когда в один прекрасный день он вернулся, и тотчас снова взяли его под опеку; ведь он такой человек, которому нужна, прямо-таки необходима постоянная заботливая опека. Благодарю Вас. Мне недостает духу, недостает сердца и слов, чтобы поблагодарить Вас. И я не знаю, позволено ли мне Вас благодарить. Быть может, Вы и знать обо мне не желаете. Я грешница, но, может статься, грешницы заслуживают позволения узнать, что надобно делать, дабы стать смиренными. Я смиренна, не надломлена и не сломлена, но полна пылкого, просительного, умоляющего смирения. Смирением я хочу загладить то, что нарушила любовью. Коль скоро для Вас хоть что-то значит иметь сестру, которая рада быть Вам сестрою, то я повинуюсь Вам. Знаете, что Ваш брат Симон подарил мне? Себя самого — вот что он мне подарил, он бросил себя к моим ногам, а я хочу бросить себя к Вашим. Но, Хедвиг, бросить себя к Вашим ногам невозможно. Ведь это бы значило — дать Вам слишком мало. А я — это много, с тех пор как обнимала Каспара. Я начинаю зазнаваться, говорить горделиво, а этого я не хочу. Попробую теперь уснуть, может быть, получится. Лес ведь тоже спит, отчего бы и людям не спать. Но я знаю, что теперь смогу уснуть!..»