Что ж, ему останется лишь смириться и писать по заказу, другие это делают: другие, но только не Робер. На худой конец я представляю его себе борцом против воли, но писать — это совсем другое дело; если он не сможет выражать себя по собственному усмотрению, перо выпадет из его рук.
Ах, вот он тупик, теперь я вижу! Робер твердо придерживался определенных идей, и до войны мы были уверены, что когда-нибудь они воплотятся, станут реальностью; он не жалел сил, чтобы обогатить их и претворить в жизнь: а если предположить, что этого никогда не произойдет? Или взять гуманизм, который всегда отстаивал Робер, предположим, что революция свершится, поправ его? Что может сделать Робер? Если он будет содействовать строительству будущего, враждебного всем дорогим его сердцу ценностям, его деятельность абсурдна; но если он станет упорствовать, поддерживая ценности, которые никогда не станут реальностью, он превратится в одного из тех старых мечтателей, на которых сам ни в коем случае не хочет походить. Нет, при такой альтернативе выбор практически невозможен, это в любом случае поражение, бессилие; для Робера это означает умереть заживо. Вот почему он с такой страстью погружается в борьбу: он сказал мне, что ситуация предлагает ему шанс, которого он ждал всю жизнь, пусть так; но она же таит в себе опасность гораздо более серьезную, чем все предыдущие, и он это знает. Да, я в этом уверена, все, что я говорю себе, он говорит себе тоже. Он говорит себе, что для него будущее — это, возможно, могила, что он исчезнет в ней, не оставив следа, подобно Розе и Диего. И даже еще хуже: быть может, люди завтрашнего дня будут смотреть на него как на отставшего от времени, будут считать его жертвой иллюзий, мистификатором, бесполезным или виновным, словом, лишним. И может статься, что в один прекрасный день он поддастся искушению взглянуть на себя их жестокими глазами: тогда он кончит свою жизнь в отчаянии. Отчаявшийся Робер — это еще более нестерпимый скандал, чем сама смерть. Я вполне могу смириться со своей смертью, и даже с его, но не с его отчаянием. Нет. Мне не вынести завтрашнего пробуждения и пробуждения во все последующие дни с той огромной угрозой, которая маячит на горизонте. Нет. Но я могу хоть сто раз повторить: нет, нет и нет, это ничего не изменит. Завтра и во все последующие дни я буду просыпаться с ощущением этой угрозы. Уверенность — дело другое, из-за нее можно, по крайней мере, умереть; но этот бездонный страх — с ним предстоит жить.
На следующее утро радио подтвердило разгром немцев. «Действительно наступает мир», — повторил про себя Анри, садясь за свой стол. «Наконец я могу писать!» Он решил: «Я постараюсь непременно писать каждый день». Что именно? Он не знал и был доволен этим; в другие разы он слишком хорошо все знал. На этот раз он попробует обратиться к читателю непосредственно, как пишут другу, и, возможно, сумеет сказать ему все то, для чего не находилось места в его чересчур выстроенных книгах. Столько всяких вещей, которые теряются, хотелось бы удержать при помощи слов! Подняв голову, он поглядел в окно на холодное небо. Обидно думать, что утро будет потеряно; сегодня все казалось таким драгоценным: чистая бумага, запах спиртного и невыветрившегося табака, арабская музыка, доносившаяся из соседнего кафе; собор Парижской Богоматери был холоден, под стать небу, клошар в огромном воротнике из синих петушиных перьев пританцовывал посреди улочки, две нарядные девицы со смехом смотрели на него. Наступило Рождество, а вместе с тем и разгром немцев, и что-то начиналось вновь. Да, все эти утра и вечера, которые он упустил за минувшие четыре года, за тридцать лет — Анри попробует наверстать их; нельзя сказать всего, пусть так, и все-таки можно попытаться передать истинный вкус своей жизни: у каждой жизни есть вкус, свой собственный, и надо рассказать о нем, иначе не стоит и писать. «Поведать о том, что я любил, что я люблю, о том, кто я есть». Он нарисовал букет. Так кто же он такой на самом деле? И кого обретет после столь долгого отсутствия? Это трудно — изнутри дать себе определение и отвести границы. Он не маньяк от политики, не фанатик письма и не пламенный борец; скорее он ничем не отличается от других, но его это в общем-то не смущало. Обычный человек, который искренне поведает о себе, будет говорить от имени всех и для всех. Искренность — это и есть та самобытность, к которой должно стремиться, единственный наказ самому себе, которому необходимо следовать. Он добавил цветов к своему букету. Быть искренним не так-то просто. Он не собирался исповедоваться. Ну а если роман, значит, неизбежна ложь. А, да ладно, там видно будет. Пока же главное — не обременять себя проблемами, двигаться наугад, начать с чего придется, хотя бы с садов Эль-Уэда{20} в лунном свете. Бумага была чистой, следовало воспользоваться этим.
— Ты начал свой веселый роман? — спросила Поль.
— Не знаю.
— Как это не знаешь? Не знаешь, что ты пишешь?
— Я готовлю себе сюрприз, — со смехом сказал он.
Поль пожала плечами; а между тем то была правда: он не хотел знать; в беспорядке он запечатлевал на бумаге разные моменты своей жизни, его это страшно занимало, а большего он и не требовал. Вечером, собравшись на встречу с Надин, он с сожалением оставил свою работу. Поль он сказал, что встречается со Скрясиным: за последний год он научился бережно обращаться со своей откровенностью; самые простые слова «Я встречаюсь с Надин» вызвали бы столько вопросов и комментариев, что он предпочел другие, хотя это страшно нелепо — скрывать встречу со столь непривлекательной девушкой, и еще большей нелепостью было назначать ей свидание. Он толкнул дверь Красного бара и подошел к столу, где она сидела с Лашомом и Венсаном.
— Сегодня без стычек?
— По нулям, — с досадой ответил Венсан.
Молодежь набивалась в эту красную кишку не для того, чтобы провести время с товарищами, а скорее для того, чтобы встретить своих противников: там были представлены все политические группировки. Анри часто заглядывал сюда ненадолго; ему очень бы хотелось присесть и поболтать о том о сем с Лашомом и Венсаном, посмотреть на окружающих, но Надин сразу же поднялась.
— Вы поведете меня ужинать?
— За этим я и пришел.
На улице было темно, тротуар покрывала замерзшая грязь: что же ему все-таки делать с Надин?
— Куда вы хотите пойти? — спросил он. — К «Итальянцу»?
— К «Итальянцу».
Она ни в чем ему не перечила, предоставила выбрать для них столик, как и он, заказала peperoni {11} и ossobuco; {Тушеное мясо на косточке (ит.)} со всем, что он говорил, она соглашалась с радостным видом, показавшимся вскоре Анри подозрительным: на самом деле она его не слушала, ела с невозмутимой торопливостью, улыбаясь своей тарелке; он оборвал разговор, а она, похоже, даже и не заметила этого. Проглотив последний кусок, Надин бесцеремонно вытерла рот и спросила:
— А теперь куда вы меня поведете?
— Вы не любите ни джаз, ни танцы?
— Нет.
— Можно заглянуть в «Тропик Рака».
— Это забавно?
— А вам известны забавные кабаки? В «Тропике Рака» можно неплохо поговорить.
Она пожала плечами:
— Для разговора вполне подойдут скамейки в метро. — Ее лицо просияло. — Есть заведения, которые мне очень нравятся, те, где показывают обнаженных дам.
— Не может быть! Вас это забавляет?
— О да! В турецких банях интереснее, но и в кабаре неплохо.
— А вы, случаем, чуточку не порочны? — со смехом спросил Анри.
— Возможно, — сухо ответила она. — Вы хотите предложить что-нибудь получше?
Смотреть на обнаженных женщин в обществе этой взрослой девицы — ни девственницы, ни женщины, трудно вообразить себе что-либо более неуместное; но ведь Анри взялся развлекать ее, а ему не хватало вдохновения. Они сели «У А старты» перед ведерком с шампанским; в зале было еще пусто; возле бара болтали танцовщицы. Надин долго разглядывала их.
— Если бы я была мужчиной, каждый вечер я приводила бы другую женщину.
— Каждый вечер другая женщина: под конец все сведется к одной и той же.
— Ничего подобного; взять хотя бы маленькую брюнетку и вон ту рыжую с такими хорошенькими накладными грудями, под своими платьями они ничуть не похожи. — Опершись подбородком на ладонь, Надин взглянула на Анри: — Женщины вас не интересуют?
— Не таким образом.
— А каким?
— Ну, я люблю смотреть на них, если они красивы, танцевать с ними или беседовать.
— Для беседы больше подходят мужчины, — заявила Надин; ее взгляд стал подозрительным. — А вообще-то почему вы меня пригласили? Я некрасива, танцую плохо да и говорю не очень хорошо.
Он улыбнулся.
— Вы не помните? Вы упрекали меня, что я никогда вас не приглашаю.