— Ессессно, — со смехом отвечали они.
Мы двинули еще по стакану. На помин, так сказать.
— Ну дела, — ребяты, дела. Не ожидал…
— А вить ты, Вовчик, — сказал Володечка, — и правда — старый. Вон, весь седой аж. Скока ж тебе теперь?
— Полтинник, ребяты, во скока.
— У. А мне еще тридцать четыре, — сказал Володечка.
— А мне тридцать, — сказал Толик.
— Молодые вы, юные, — вздохнул я. — Впрочем, я тоже юный. А вот вас не удивляет, что я, после двадцатилетнего перерыва, снова с вами? Я же был-то моложе каждого из вас — а теперь старше. Не удивляет, не заставляет пусть не упасть в священном трепете, но хоть просто изумиться?
Странно, они были равнодушны.
И тут еще одна важная, страшная, но и прекрасная мысль пронзила меня:
— Что же, и домик наш жив, вы скажете?
— А чего? Стоит.
Я задрожал. И перед следующим вопросом выпил сразу два стакана «белого крепкого» вместо «тринадцатого».
— А Валя? Моя Валя?
— Ессессно. Дома она, мы сейчас видели.
— Дети… — пролепетал я. — Им должно быть… Господи!
— А твоя маменька из сегодня забрала к себе.
— Черт побери, так скорее домой!
Когда-то от наших ворот до двери вино-автомата было сто восемьдесят шагов. Теперь я их не шел, а плыл в обмороке. Да еще держал Володечку мотающегося да Толика с его вечным исканием члена в штанах.
А под темными липами сигали воробьи, они взрывались целыми серыми облачками прямо из-под ног, нежно шумело сплошное «море голосов воробьиных».
А вот и она — моя невеста, моя старая милая Малая Андроньевка. Я уж подзабыл ее. Ведь как-то лет десять назад тут было все перекурочено, ползали танки с «бабами» на стрелах, добивали все, что только можно добить, пощадили лишь Школьную улицу, на месте нашей избы вознесли двенадцатиэтажную громилу для старых элитчиков…
Да. А вот я вновь вижу забор (ах, в Москве заборы! Да без них москвичу жизнь не жизнь!), за ним двухэтажник, а за ним моя деревянная изба красно-бурого цвета, за ней кирпичные столбы ворот с фигурными головками и коновязной тумбой у тротуара, железные ворота, всегда закрытые, зато калиточка всегда открыта, потому что без ставенки, а за ней последний на углу библиотечный двухэтажник нашего же двора, с одним нумером 9/28. Сейчас, сейчас, пока мы еще не доплелись, я посмотрю на ту сторону улицы и скажу: она и тогда, двадцать лет назад… то есть сейчас… или тогда?.. почти не имела жизни, всего пять-шесть домов по ней было, выступающих на красную линию улицы (да мы сами растаскивали этих обреченных в огонь нашей печки в начале шестидесятых), да, а вот моя сторона — это уже маленький Бродвей. В избе три первых окна закрыты, это Володечкины, а наши — все нараспашку. И кого же я вижу в окне? Она, она, моя королева, царица моя, владычица души — женушка, Валентинушка!
— Дитя мое! — громким шепотом говорю я ей. — Жена моя! Это я. Я это. Встречай же, сердце.
Она побелела и бросилась в глубь квартиры.
Но первую в воротах я встретил не ее, а — Шурку Полякову, Шурика нашего, супружницу Толика, толстенькую и разбитную бабенку, с рыжими кудельками на голове и всю в крупных конопушках, в затрапезном платье и топталах на босу ногу. И уже она прицелилась схватить скрюченного, изможденного своего Толечку за горло… (У них ведь как? Если Толик в силах, даже и пьяный, то гоняется за ней по двору с топором, «зарублю стерву!», а если он ослабемши, как сейчас, то Шурик норовит его душить: впрочем, они любят друг друга, просто любовь их лежит в другом измерении, она трансцендентальна.) Но вместо Толика я принял ее в свои объятия. «Ты его не убивай, Шурик, — бормочу я ей, — он за меня пил, за мое воскресение, а вот дай лучче я тебе все твои конопушечки перецелую!» И так мы и двинулись во двор.
А у пристройки милиционера Волкова на мне повисла моя дорогая, моя любая… Она ничего не говорила, а только плакала. Тут и еще встрепенулись две Вальки — Белова (из углового корпуса) и милиционерская, Волкова.
— Батюшки! Володька! Какими судьбами?
— Счас, счас, граждане, все я вам объясню, а вы созывайте весь двор за общий стол.
А пока Симка и Шурка разбирали своих пьяных мужей, мы с женушкой двигались к нашему крыльцу.
Сейчас, сейчас я продолжу это странное повествование, но все же, все же: почему никто не удивляется??? Ведь они же, черти, хоронили меня…
Все это я вопросительно шептал и моей Валеньке, но она почему-то ничего не отвечала. Боже мой, какая же ты худенькая, в какой дешевой кофтенке и плиссированной юбчишке, какая у тебя еще попочка-то неразвитая, но зато какие роскошные волосы, и все копешкой на голове, эффект не умеешь выставить, все какое-то сиротское, и очечки — одно стеклышко так все и не целое… Господи, не дай разреветься в три ручья! В избе, в избе, ласточка моя, поговорим.
И вот наш палисадничек. И вот в три высокие ступешки крыльцо с одним перильцем для малышей, что варганил дедушка. Между второй и третьей ступешками здоровенная щель, вечно туда чего-нибудь западало, не вытащишь, но зато однажды я не поленился, разодрал доски и насобирал, между прочим, на «белое крепкое».
Странно… Да что странно-то? А вот странно: как глядит на меня жена, она что-то понимает, о чем-то догадывается, у нее и глаза такие, знаете… ну как живые смотрят на мертвых. Я целую их, она плачет, а чего плачет-то, Господи? Ну чего ей плакать, дуре, если я вот он, живой?
Мы садимся на тахту, с горем пополам купленную нам моими стариками тахту в первый год нашего супружества. И я начинаю говорить…
Нет, сперва я должен осмотреть свое былое жилье, колыбель мою, гроб мой.
— Я посмотрю покои наши, — говорю жене, — лари, сундуки, я сейчас… ты подождешь?
— Конечно, — тихо говорит она белыми губами.
Я выхожу на крыльцо. А по двору уже двигаются соседи, вон Татьяна Ивановна, старушка, в пояс мне по-старо-русски кланяется, по-московски. Шурик вопросительно смотрит на меня:
— Небось, выпьем со встречей?
— А как же, Шурок, — отвечаю я. — Только всех зови, всех, весь двор чтоб был. Сегодня ж воскресенье. Ставьте столы посередь двора, князь выкатывает бочку меда!
— А деньги?
— У меня вот тридцатка, от получки осталось, хватит? Бутылки три, наверно. Остальное добавите.
— Да что ты! — изумляется она. — Да на тридцатку обопьесси.
— ???
— По два восемьдесят семь — это же…
Она аж задохнулась.
— То есть как это… по два восемьдесят… Что говоришь-то!
— А по скольки ж?
Тут меня осенило. Да ведь это же шестьдесят восьмой годик-то!
— Ну-ну, действуй, родная, пошли кого потрезвей.
А Валя моя на крыльце смеялась нашему разговору.
Да, так вот — дом наш, изба, ковчег мой… Стара ты, стара. Ишь, какая седая древесина. Мышками в сенях пахнет. Покосившийся, с наклоненным к одному углу полом, сухой до терпкости тамбур, сени наши. Здравствуйте, дорогие. Навес еще цел. Слава Богу. На двери — она такая, она толстущая, помню, снимали ее зачем-то, так втроем еле удерживали, толщиной в ширину ладони — на двери, говорю, цепка чугунная, коня можно приковывать. Здравствуй и ты, береглица наша от рогожских татей. На почтовом фанерном ящике буквы мной когда-то намалеваны:
ДЛЯ ПИСЕМ И ГАЗЕТ
ГАЛКИНЫМ
В.М., В.И., К.В. и П.В.
«К.В.» и «П.В.» — это мои пацанята, Котя и Петя. Одному почти четыре должно быть, а другому два. Валя усмехается, следа за мной.
— Валь, а что ж, они действительно такие?
— Какие?
— Ну это — маленькие?
— А какие ж еще должны быть?
Я аж крякнул.
— А я-то — старый? Во, голова седая?
— Вроде да… Но какой-то ты… тот же… вроде…
«Вроде».
— И где ж малыши?
— А дед их повел в Сад Прямикова на каруселях кататься.
Вот два хода: на чердак и в чуланчик. Ну, ладно, мы туда после заглянем. Окно в кухню из сеней забрано опять мощными, в тон той цепочке, прутьями. Это тоже хорошо, предки правильно думали…
Это я все вслух бормочу и кланяюсь, кланяюсь, а жена смеется.
Вы меня не торопите, я еще долго буду свое старье перебирать, это мои пеленки, колыбель моя, как уже говорено.
Ух, кухонную дверь еще тяжельче отпертывать, чем сенную.
Ах ты, моя кухонька! Ты все та же? Вот-те на!
Ну, а что же — зреют времена, и хоть поменялись фикции времен, дайте все же мне отведать макарон…
Печища-то, печища, печечка — аж во всю кухню. С трещиною в копоти. Это я когда-то сдуру попробовал протопить ее углем. Кирпич не тот. А в заду кухоньки аппарат АГВ-1 стоит, такой пузатый самовар на ножках. И ты все тот же, и ты. И сортирчик приставной. Через него я за соседкой Люськой подсматривал, как она штаны сымает.
Газовая плита. Здравствуйте! Над тем окном, что в сени, полка с моей бритвой и помазком, мыльце сиротское. Справа от плиты стол, стольчик, столище — милый урод с кастрюлями. Эва, моя кухонная утварь сгодилась бы в музей жилища советских людей времен культа личности, а также и эпох волюнтаризма и стагнации. Будто о стаде каком речь идет.