— Да, Володя, так зачем же тебя, Богородица забрала к себе, если вернула? И брать бы не надо было, — так поддержала Сергей Сергеича Татьяна Ивановна. Она верующая, я уже говорил, она про религию все знает. — Ведь оттуда не возвращаются. Мы ж тебя хоронили. А душа…
— Сам не знаю, драгоценные вы мои Татьяна Иванна и Сергей Сергеич. Но ведь это было. Я был убит. Вознесен. И вот — вернулся. Так вкратце.
— Не хочу Богородицу… — ныл Толик, лежа головой в тарелке с капустой. — Это не то… я не так хотел…
Пан, муж Белихи, видный атеист нашего двора, мужчина с обиженным лицом петуха, которому оторвали гребень, тоже потребовал рассказать про «загробную жизнь».
— Ну, — «загробная», скажете тоже. Но вопрос резонный, — отвечал я, — с ума сойти, а не вопрос. Но перед тем, как ответить, надо выпить.
И опять мы выпили.
— Да, где-то я жил. Но если сейчас я все вижу ясно и остро, вот вас всех, хороших и пьяненьких, то то я вижу, как царство теней. Вроде да, была жизнь, я все Валюне уже рассказывал, в августе этого года танки входили в Прагу, режимы всякие (вы-то еще живете в славное времечко) были ужасные, ужасная водка и цены на нее… Вот, Шурик, ты сама удивилась… то есть я удивился вашим ценам… нашим ценам на продукты. Ведь так? Значит, я знал другие цены, не с потолка же я их взял. Да я еще сегодня в магазин схожу, я сравню, я сравню!
И седой я. Разве я был таким?
— Нет! — закричал двор.
— Я был с волосами спелой пшеницы, я был юн и нежен…
— А зачем все-таки тебя вернула Богородица? — взвился вдруг благодушный Володечка. — Нет, ты на это ответь. Иначе я больше ни глотка не выпь.
— Ты ли это, Володечка? — рассмеялся я. — Я вот своим куриным умом так думаю. Во-первых, самоубийца. Я в юности видел картинку моего знакомого Кавинацкого, уже умершего. Так там самоубийцу, падающего с крыши, ловят вот эти самые голубые руки Милосердия — Ее руки. Хотя он и еврей был, они в нашу Богородицу не верят, но дело он понимал. Душу Она подхватила, а может, и тело тоже? Это, с одной стороны. А с другой стороны, согласно официальной церковности, самоубийство — грех. Да, но ведь и подвиг также. Многие из вас способны на это? Лесков заступался за самоубийц.
(Я чувствовал, что говорю страшно нелогично, даже алогично, даже антилогично, но меня несло.)
— Вот, в третьих-то, я, может, и шел на самоубийство, ведь я же в рискованный, смертный момент отвлекся на сверкающий крест. А для чего? Может, душа возжаждала Бога: Отец позвал и подтолкнул меня на подвиг? И, может, в один только миг я сразу узнал: гибну, но буду спасен и вернусь к вам в новой ипостаси. И явился, как видите.
Боже, как красиво, как высоко я говорил!
— Видите меня?
— Видим!
— Я ведь тот. Но я и не тот. Мне пятьдесят лет. И мне тридцать лет. Какая завязывается интересная интрига, не правда ли?
Да-а, я окончательно запутался. И все подозрительно смотрели на меня. А колдун Гриша вдруг протянул ко мне длинный до неприличия указательный палец и завопил:
— Бес он! Оборотень! Вервольф! Вяжите его! На галеры его! На восточный фронт!
Ну, мы и хохотали. А Генка встал и тихо вывел пьяного колдуна со двора. Он много выпил для его возраста. А может, сверкнула в его волосатом черепе чудовищная догадка?
Валя моя все грустно слушала, как- то недоверчиво поглядывала на меня, подпершись рукой. «Хороший мой, — шептала она, — пей пореже».
— Да-да, конечно, я вам потом еще как-нибудь попытаюсь всё объяснить, когда мы еще по разочку тяпнем «особой», чтоб вы не смотрели на меня, как на анчутку.
— Да ты брось, Володь! — кричали мужики. — Да мы ж тебя, Вовка…
— А вот у нас с Валюней не было свадьбы. Вы об этом знаете? А! Вот и давайте — пусть у нас сегодня будет венчание, и свадьба. Таня вон богородица нас благословит. Как, Таня, благословишь?
Таня бросила куклу на колени бабушкам, подскочила к нам и давай крестить, осыпать нас крестами, а кто-то над моей головой попытался держать в виде короны детский горшок. Да ничего, это народ шутит! Народ шутит — значит нет войны.
Но все-таки поводили нас с Валей вокруг стола три раза. И «горько» кричали, и страстно целовались мы на радость голодному, безлюбому народу. И Толик полез целовать свою Шурку. Он тоже захотел водить их вокруг стола.
— Толик, — смеялся я, — уймись, у тебя же всё это плотское, ты просто хочешь трахнуть своего Шурика, а я…
— …Ах ты, гордый какой! А у тебя — «не трахнуть»?
И все-таки губы у жены были холодны, в глазах висела печаль и темная недоверчивость. Она что-то знала. И это было великое горе. Но я его не знал.
И вот уже стемнело.
— А давайте потанцуем, — предложил я. — Как бывало-ча. Шурик, вруби-ка свой громоподобный «Урал», поставь душевное.
Она готовно нырнула в ихнюю норку, два оконца прямо из земли на двор глядят. У них пол заглубленный, вроде получается полуподвал.
И загремело:
Опустела без тебя земля.
Как мне несколько часов прожить?
Также падает листва в садах,
И куда-то все спешат такси…
Кристалинская поет. Моя любовь. Душевно поет. Она грудью поет, сдерживаемым рыданием. Ни у кого такого голоса нет. А вот и это она тоже поет, и я совсем балдею:
Как тебя люблю, сама не знаю,
Но боюсь — любовь моя навек.
Ты любовь мне самая родная,
Самый дорогой мне человек.
И мы с женушкой кружимся в этом невозможно теплом танго. Оно и ее любимое. С него мы начинали наше счастье. Господи! Господи! Как хорошо! Как хорошо!
И все застольники вскочили, пошли пылить, у кого ж как получается. А у кого пары не было — в одиночку, с тенью танцевал. Например, Таня-богородица одна двигалась, с ребенком, правда. Володечка колебался с Шуриком, она размашисто двигала своими широкими на низком каблуке босоножищами, а Толик ее лишь пытался утвердиться в вертикальном положении посередь двора. Гомо эректус. Кстати, насчет этого он Геракл. Спьяну у него этот фактор в постоянном лихорадочной готовности и мифических размеров. Был с ним в бане, видел. Бывало, играют во дворе в картишки и домино, так он, ежели упитый, время от времени открывает форточку и гнусным голосом зовет Шурку домой. Под каким-нибудь соусом. Ну, она смущенно уходит. Все понимающе ржут. Через пять минут красная и мятая и еще более смущенная Шурик возвращается. Опять ржачка. Трахальщик он лютый.
А над беседкой тем временем зажгли лампочку. Длинные тени поплыли по песку. Я теперь с Симкой танцую, чарльстоню, она не умеет, платье к тому ж длинное, мешает. А Тамара Миансарова грохочет:
Над полями, над лесами,
Та-ра-ра-ра, та-ра-ра,
Та-ра-ри-ра, та-ра-ра!
Та-ра-ри-ра, та-ра-ри-ра,
Будет солнце или буря —
Мы с тобою навсегда,
Да-а!..
Участковый зашел, Борис Иваныч, коротенький, толстый, просто кукла-неваляшка в милицейских формах, в орденских планках, морда аж красно-лиловая, ни глаз, ни носу, одна редиска, опитый он, говорит:
— Здравствуйте, товарищи жильцы. По какому случаю пьянка-гулянка-музычка?
— А сегодня ж воскресенье, Борис Иваныч, — изгибается перед ним параграфом Володечка.
— Вижу. Но очень громко. Гришу также вижу, богородицу эту вашу. Немедленно убрать. Что это такое?!
Но его подводят к столу и наливают полный стакан водки:
— Не обидьте, Борис Иваныч, примите. Вот — Володя Галкин объявился. Радость у нас. Свадьба у нас. Свадьба у них с Валюхой, в юности не успели сыграть.
Я с ним здоровкаюсь за тугую ладонь.
— Рад, рад. Как она ничего?
— Нормально, Борис Иваныч. Давайте выпьем на брудершафт?
И мы пьем с ним так, что мою водку я всасываю у его орденов, а он издает чревом звук, будто его пощелкали по трахее. Он крякает, естественно, не закусывает, нас на прощанье благословляет и величественно, подрагивая попкой, удаляется.
Странно, он не удивился, откуда это я возник и не спросил про прописку. Ведь меня же выписали, наверняка выписали. Покойников всегда выписывают. Эх, едрежки-ножки, снова прописка: запись — день, пропись — день…
А у нас Гелена Великанова душу тревожит:
Кле-е-ен ты мой опавший,
Кле-е-ен заледенелый,
Что стоишь согнувшись,
Под метелью белой?
А — вот Шурик моего любимого Петю Лещенко поставила, на заезженной послевоенной пластиночке «Беллаккорд» взвивается его чудный быритон:
За Байкалом по широким тайгам
Возвращался с плену я домой,
Утомленный, но шагал я бодро,
Оставляя след в степи чужой…
Аникуша, Аникуша, очи черные горят, как угольки!
Аникуша, Аникуша, если б знала ты страдания мои!
И эта вот — прямо разрывает меня на части, до слез:
Студенточка,
Вечерняя заря,
Под липою
Мою одну жду тебя.
Счастливы будем мы, задыхаясь в поцелуях…
И вдыхаю аромат твой, и упиваюсь я мечтой.
Господи, ну как хорошо-то! Какая благодать! Какой теплый май! Да уж не в раю ли я? Вот — и водка есть, и заря невечерняя, и танцует со мной моя родина. За что, Господи, так удостоился?