Мистер Стожетокс ничего не заметил.
Его мир качался на сломанной ноге; расколотое и бритвенно-острое море, зеленый, насквозь пронзенный остов, начиненный глазами, красное море, как одна большая воронка, по краю которой ползут мертвые корабли, боль, бегущая по хрящам и костям, жгучая рана, соскобленные и пузырящиеся менструации, эластичное истечение глубокой, бритой, запачканной и обрезанной ножницами, с застывшей слизью, распиленной и утыканной шипами, плоти, обреченной на непрекращающуюся муку.
Словно распятая, проворачиваясь на гвоздях, безнадежно болталась в вялом пространстве земля, в каждой стране - по развенчанному пустомеле, каждое море вздернуто на дыбу. Чем же уврачует ее раны жестокий Стожетокс, протащивший через бесконечную муку дух Дейвиса? Ржавчиной, да солью, да уксусом и спиртом, да соком анчарного дерева, да ядом скорпиона, да губкой, распухшей от водянки.
Шестеро Святых поднялись.
Они взяли по стакану молока с подноса, принесенного мистером Оуэном.
Не окажут ли нам святые джентльмены честь остаться на ночь?
За маленькой уютной стеночкой в миссис Оуэн шевелилась новая жизнь.
Она улыбнулась мистеру Дейвису, в этот раз уголки ее рта интимно сморщились; мистер Оуэн улыбнулся через плечо, и, застигнутый врасплох этими двумя улыбками, мистер Дейвис почувствовал, как его губы растягиваются в улыбке. Она разделили эту непостижимую улыбку, а Шестеро стояли за ними.
- Мое дитя, - сказала из своего угла миссис Оуэн, - превзойдет величием всех великих.
- Твое дитя - это мое дитя, - сказал мистер Оуэн.
И мистер Дейвис, снова сбитый с толку, опустился на колени для молитвы и похлопал женщину по руке. Он возложил бы руки на складки ее платья, от бедра до бедра, благословляя через хлопковый саван неродившееся дитя, но из страха перед властью ее глаз сдержался.
- Твое дитя - это мое дитя, - сказал мистер Дейвис.
Его призрак сошелся с девственницей, с призраком девственницы, который после всех порывов мужней любви остался нетронутым, как цветок в чашке с молоком.
Но мистер Оуэн расхохотался, он хохотал, откинув голову, над сбившимися тенями, над маслом в чистой стеклянной лампе. Значит, есть еще семя, мешающееся с жаром, в старческих железах. Значит, есть еще жизнь в древних чреслах. Отец ослиных челюстей и верблюжьих блох с мохнатыми ножками, мистер Дейвис, раскачивался у него перед глазами как в тумане. Струя воздуха из легких мистера Оуэна могла бы унести старика под небеса.
- Это твое дитя, - сказала миссис Оуэн, и она улыбнулась тени между ними, тени евнуха, вписавшейся между изгибами их плеч.
Тогда мистер Дейвис снова улыбнулся, понимая, что это его тень. А мистер Оуэн, которого волновали не тени, а кровь, пульсирующая в его венах, улыбнулся им обоим.
Святые джентльмены окажут им честь и останутся на ночь.
И Шестеро обступили троих.
ПРОЛОГ К ПРИКЛЮЧЕНИЮ
Проходя через дикость этого мира, проходя через дикость, проходя через город громких электрических лиц и забитых заправочных станций, где ветер ослеплял и топил меня той зимней ночью накануне смерти Запада, я вспомнил ветры вышнего белого мира, который меня породил, и бесшумный миллион лиц на занятых небесах, глядящий на земную плаценту. Те, кто прокладывал себе дорогу сквозь знающие грамоту огни города, задевали меня плечом и локтем, подцепляли мою шляпу спицами своих зонтов, они протягивали мне спички и дарили музыку, их человеческие глаза превращали меня в шагающую человеческую форму.
- Уберите, - говорил я им тихо, - фланель и байку, ваш дешевый фетр и кожу; я самое голое и самое бесстрашное ничто между шпилем и фундаментом, я - глава всех призраков, прикованных бумажниками и часовыми цепочками к мокрому тротуару, я - толкователь отголосков, блуждающих по человеческой жизни. И старого Вельзевула я держу за бороду, и новости мира для мира не новы, небесных слухов и адских кривотолков вполне достаточно и даже слишком много для тени, не отбрасывающей теней, - говорил я слепым попрошайкам и мальчишкам-газетчикам, кричавшим под дождем. Те, кто спешил мимо меня по мелким поручениям мира, - а время было приковано к их запястьям или слепло в их жилетных карманах - доверялись со временем, привязанным к священной башне, и, лавируя между дамскими шляпками и колесами, слушали в шагах моего спутника вневременную речь другого шагающего. На сверкающих тротуарах под дымной луной их человеческий мир поворачивался к гудящему транспортному клубку, а в очертаниях моего спутника они видели под бледными ресницами другого глядящего и слышали, как вращаются сферы, когда он говорит. Это странный город, где джентльмены, каждый сам по себе, джентльмены, рука об руку без конца приветствующие друг друга, джентльмены с дамами, дамы - это странный город. Им казалось, что в недружелюбных домах, на улицах, где деньги и развлечения, миллион джентльменов и дам копошатся в кроватях, и время этой ночью движется под крышами вместе с многоопытной луной, и суровые полицейские стоят под черным ветром на каждом углу. Ах, господин одиночка, говорили дамы, каждая сама по себе, мы будем голенькие, как новорожденные мышата, мы будем долго любить вас в кратких вспышках ночи. Мы не те дамы, у которых между грудей перья и которые откладывают яйца на стеганные одеяла. Проходя сквозь небоскребущий центр, где фонари следовали за мной, словно уклоняясь от ударов или словно деревья из нового священного писания, я отпихивал дьявола, неотступно следовавшего за мной, но похоть призраков его города кралась рядом, не отставая, сквозь арки по черным слепым улицам. И теперь, то в образе лысой улыбающейся девицы, этой причитающей распутницы с наручниками вместо сережек, или тощих девчонок, что живут, обчищая карманы, то в образе оборванки с навозными граблями, обмакнутыми в нечистоты, Искусивший ангелов нашептывал мне через плечо: Мы снимем с себя все, кроме подвязок и черных чулок, и будем долго любить тебя на постели из клубники со сливками, разве что оставим еще только ленту, прикрывающую соски. Мы не из тех дам, что вгрызаются за ухом в мозг или питаются жиром сердца. Я вспомнил бесполых сверкающих женщин в первые часы мира, который меня породил, и золотых бесполых мужчин, восхвалявших Господа в звуке формы. Набравшись сил в этом неожиданном блеске, я громко закричал: "Я держу Дьявола за бороду". Но недолговечные очертания все еще следовали за мной, и советник нечестивой наготы еще бранился у моих ног. Нет, неспроста забитые артерии города на каждом перекрестке и на каждом повороте тротуара бросали мне навстречу эти фигуры в формах звука, неспроста возникали силуэты, очерченные мелом фонарей, и шагающие остовы снов, выходящие из аллегорий более темных, чем вымыслы Земли, способной обернуться за время двенадцати солнц. Был другой, более важный смысл в пугалах с человечьими черепами, ковыряющих большим пальцем в носовых отверстиях, и в развеселых повесах-лакеях, скребущих подмышки в свете забегаловки, и в мертвеце, который, улыбаясь через бинты, положил руку мне на рукав и заговорил голосом нечеловеческого существа. Был другой, более важный смысл в разговорах переполненного чушью мужчины, расколотого от ануса до пупка, и его было больше в возбужденных дамах у твоих ног, чем в щепотке дьявольских наслаждений и остром запахе серы. Небеса и Преисподняя поменялись в этом городе местами. И я видел Бога Израиля в образе разукрашенного мальчика, а также Люцифера в женской сорочке, поливающего мочой Аллеи Дамароид из окна. Любуйтесь теперь, вы, сверкающие созданья, на падение настройщика арф, на рисовальщика ветров, лежащего в сточной канаве, как мешок дерьма. Высокие надежды лежат вперемешку с разбитыми бутылками и поясом с подвязками, белая грязь падает, как перья, и из Двора Маточных Колец выходит Епископ Безделья, одетый крысоловом, и святая сестра в Гамарош Мьюз затачивает свой клык о кусок красного железняка, и двое ласок спариваются на алтаре Святого Павла. И это - идея богопротивная или замысел богов падших, чьи приветственные крики заставляют расти и переплетаться кривые шпили рогов на набыченных лбах, которые витиевато сообщают мне о присутствии того, кто унижает людей, и когда я отталкиваю облаченного в саван и разваливающегося, как капуста, врага справа с неприкрытой левой стороны утверждаются мои великие друзья, мои наперсники. Тот, кто, изображая чародея, проявлялся одновременно в дюжине отдающих серой кивков головы и призывал дюжиной ртов одновременно: Мы будем голые, как кособедрые азиатские королевы твоих снов, - тот был символом истории о путешествии по городу символов. И нечто, выскользнувшее с быстротой змеи из нор в основании соборных колонн и оставляющее свои следы на пепельных границах четырех сторон света, тоже было символом путешествия по этому городу. Символы этого города корчились передо мной в образе женщины с мышиным хвостом и священной змеи. И одним и тем же красным рогом я расправился с этим двойным видением, распоров меховой корсет и кожаную куртку. Мы будем голые, сказал мерцающий там и сям Козлоногий, как иудейка, распятая между ножек кровати. Все мы - метафоры звука формы в форме звука, сломай нас, - и мы примем другую форму. Сбоку от меня женщина и змея бешено крестили воздух. Я увидел звездопад, разбивший облако, и, выбежав, лавируя между дамскими шляпками и колесами, на улицы болезненного света, я заметил преподобного Дэниела, который преследовал раскрашенную тень.