Мы вошли в "Семь Грехов". Две босоногие девчонки танцевали на опилках, и бутылочные осколки разлетались из-под их ног во все стороны. Какая-то негритянка ослабила завязки желтого платья и оголила грудь, подставив под черную плоть тарелку. Купите полкило, сказала она и ткнула грудью в лицо Дэниела. Он смотрел на женщин, движущихся на нас желтым шумливым морем и схватил полуголую негритянку за запястье. Как женщина, стоявшая у ворот крепости, она сказала: "Как ты силен, любимый!" - и взасос поцеловала его. Но прежде чем это море сомкнулось вокруг нас, мы вышли сквозь вертящиеся двери на улицу, где лунный свет зимней полуночи, уже не такой белый, как соль, висел в безветрии над городом. Только враги ночи могли сделать светильник из дьявольского ока, но мы следовали по перекресткам за полуночным сиянием, как два потусторонних брата мы ступали по блестящему узорному полотну. В своих волглых шляпах и плащах, в мерцании витрин, люди на тротуаре налетали на нас, и мальчишка-разносчик схватил меня за рукав. Купите календарь, сказал он. Какой горький конец года. Звездопад прекратился, небо казалось дырой в пространстве. Сколько, сколько еще, о повелитель градин, будет раскачиваться мой город и семь смертных морей, застыв бесприливно, будут ждать восхода луны и горького конца, и последнего прилива, который завершит полный цикл. Дэниел стенал, следуя за полуночным сиянием до дверей "Смертной Добродетели", там свет померк, и семь узорных полотен потускнели. Мы целую вечность взбирались по ступенькам башни над морем и кричали с ее верхушки в голос, время от времени пугая друг друга заржавленной дыбой и железной девой, поджидавших в темных углах. Дорогу Его Преподобию с другом! Входя в "Смертную Добродетель", мы услышали из деревянной трубы громкоговорителя над центральным зеркалом свои имена, и пока вещал оракул, сквозь дом мы увидели в стекле два искаженных гримасой лица. Дорогу, неслось из громкоговорителя, Дэниелу, королю Разрушения, Его Преподобию Сатане, бражнику с Кухни Фатума и его другу - главе всех призраков. Является ли толкователь манускрипта человечества, знаток его ходячих глав, спросил трубоголовый, членом моей "Смертной Добродетели"? Поставьте ему пиявку. Дорогу, кричало видение, смелому и голому господину Мечтателю с самой голубой кровью по эту сторону кровавого моря. Когда расступилось море лиц и от стойки отлипли голоспинные девицы и мужчины на ходулях, связанные по рукам и ногам, со спичечными талиями и грудями, как у женщин, когда начали они выискивать в комнате укромные уголки, мы пробились к огнедышащим бутылкам. Коньяк для мечтателя и пилигрима, произнес деревянный голос. Господа, сказал живой громкоговоритель, я угощаю, сама смерть у меня в гостях. А потом, в острые утренние часы, когда нас окружали безжизненные лица пьяниц и вой потерянных голосов, и слова единственного электрического видения, Дэниел, волосатый донельзя, в первый раз, рыдая, рассказал мне о смерти, идущей на город, и об утраченном герое его сердца. И не может быть перемирия между золотыми бесполыми певцами и пахнущими серой гермафродитами, между летучим зверем и шагающей птицей, чьи рог и крыло бьются за нас. Я мог зажечь голоса огнедышащих дев, моргающих в моем стакане, мог поймать коньячно-коричневого зверя и птицу, плавающих в дыму у моих глаз, и расцеловать двурогого ангела. Нет, неспроста именно эти две неосязаемые коньячные девы окружили плачущего Дэниела со шприцем в руках. Обнажите кокаиново-бледные ноги, вы, дамы, для игл; Громопреподобный Дэниел станет и врачом и исцеляющим лекарством.
С мертвых улиц в комнату начал врываться ветер; с башни, где стояли дыбы и лежали в цепях двое мужчин, и дыра разверзлась в стене, до нас доносились наши собственные крики, блуждающие среди коньячных паров и музыки из громкоговорителя; в башенной агонии мы лапали танцующие в клубе очертания, негритянских девушек с татуировками от сосков до плеч в виде белых танцующих очертаний и других, одетых в платья из камышей с улиточными головами и увенчанных оленьими рогами. Но они ускользали от нас в резиновые углы комнаты, где незримо поджидали их черные любовники, музыка становилась все громче, пока крики с башни не потонули в ней; и снова Дэниел пустился за раскрашенной тенью, которая сквозь дым и толпу танцующих привела его к грязному окну.
Перед ним, свернувшись калачиками улиц и домов, лежал город, спящий в свете собственных звезд из железа и красного воска, с искусственной луной наверху и шпилями, пересекающими ложе. Трясясь рядом с Дэниелом, я глядел вниз на незадымленные крыши и на прогоревшие свечки. Разрушение пошло на нет. Медленно комната позади нас поплыла, как четыре потока, сливаясь сквозь семь сточных канав в черное море. Волна, поймавшая губами живой громкоговоритель, поглотила дерево и музыку; в последний раз гороподобная волна закрутила пьяных и утянула их из светлого мира в баюкающую морскую колыбель; мы увидели, как волна прыгнула и подмяла под себя последний яркий глаз, последняя окровавленная голова переломилась, как соломинка, и покатилась, рыдая, в бурлящую воду. Во всем городе остались только мы с Дэниелом. Воды разрушительного моря плескались у наших ног. Мы увидели звездопад, разорвавший ночь. Стеклянные огни на железе погасли, и волны набросились на тротуар.
КАРТА ЛЮБВИ
Здесь, говорит Сэм Риб, обитают двугорбые звери. Он указывает на карту Любви, все пространство которой занимают моря, острова, какие-то странные континенты с темными пятнами лесов по краям. Двугорбый остров, через который проходит линия экватора, прогибается от прикосновения его пальца, морщится, как пораженная кожа на теле человека; окружающее остров море, кровавого цвета, волнуется, приходит в движение. Крохотные зерна, выносимые морским приливом, рассыпаются по гулкому побережью; песчинки множатся; сменяют друг друга времена года; лето в своем родительском гневе спускается к осени и первым уколам зимы, покидает остров, выпускает из пещер на свободу четыре главных ветра.
Здесь, говорит Сэм Риб, погружая пальцы в холмы маленького острова, обитают первые звери любви. И здесь потомство первой любви соединяется, он знает это, с травами, которые вылизывают свои молодые побеги, с их собственным дыханием и соком, питавшими первые всходы; это - любовь, но, пока не наступит весна, она не услышит и слова в ответ от тех былинок, что появятся потом.
Бесс Риб и Рубен замечают зеленое море вокруг острова. Оно проникает в расселины и трещины, бежит, как ребенок, по своей первой пещере. Под поверхностью моря замечают они каналы, выписанные как на плане, каналы соединяют первый остров зверей с заболоченными континентами. Студенистые растения бесстыдно вылезают из болот, кипят в траве яды, стекающие с пера, в болотах идет спаривание - дети краснеют.
Здесь, говорит Сэм Риб, властвуют две бури. Он чертит пальцем слегка расплывчатые треугольники двух ветров и рты двух угловатых херувимов. Бури перемещаются в одном направлении. По одной ползут они через мерзкую топь, в тени собственных дождей и снегопадов, в звуке собственного дыхания, предвкушая новую боль. Бури, как дети, девочка и мальчик, идут через беснующийся мир, через шторм на море, волочащийся под ними, сквозь облака, распадающиеся в своем движении на множество лоскутков и пристально вглядывающиеся в холодную стену ветра.
Возвращайтесь, призрачные блудные сыны, в лабораторию отца своего, произносит с пафосом Сэм Риб, и ты, упитанный телец, возвращайся в пробирку. Он указывает на меняющие свой лик земли; чернильные линии каждой бури пересекают глубокое море и следующую трещину между мирами влюбленных. Херувимы дуют усерднее; ветры двух беснующихся бурь и водяная пыль единого моря несутся, обгоняя друг друга; бури останавливаются на пустынном берегу двух соединившихся территорий. Две беззащитные башенки покоятся на двух-сердцах-в-зерне миллионов песчинок, которые смешиваются, так об этом говорят стрелы на карте, и образуют единую опору. Но чернильные стрелы отбрасывают их назад; две слабеющие башенки, мокрые от любви, дрожат от ужаса первого слияния, и две бледные тени несутся над землей.
Бесс Риб и Рубен поднимаются на холм, что смотрит каменными глазами на полосатую долину; затем, держась за руки, напевая, сбегают они с холма вниз, снимают башмаки в мокрой траве первых двадцати лугов. В долине обитает дух, который является, когда все холмы и деревья, все скалы и потоки уже погребены под западной смертью. Здесь - первый луг, где сумасшедший Джарвис сто лет назад сеял семя свое в живот плешивой девушки, которая пришла из далекой страны и лежала с ним в муках любви.
Здесь - четвертый луг, место чудес, где мертвый может подняться, шатаясь, из могилы или падшие ангелы сражаться над водой потоков. Укрывшийся глубже в почву долины, чем слепые корни, что сменяют друг друга в прорытых ими и до них норах, дух четвертого луга встает из тьмы, обнажая бездну и мрак во всех сердцах, что идут черед долину опять и вновь от границ горной страны.