У смертного одра жены сердце его затронуто было её грустным упреком. «Я не успела достигнуть того, чтобы заставить тебя любить меня!» сказала ему жена, прощаясь с ним на веки. «Правда!» отвечал Одлей, с навернувшимися на глазах слезами. «Природа дала мне маленькую частицу того, что женщины, подобные тебе, зовут любовью, и эту маленькую частицу я успел уже истратить.» Тогда он рассказал ей, с благоразумною умеренностью, часть истории своей жизни: это утешило умирающую. Когда она узнала, что он любил, и что он в состоянии грустить о потере любимой женщины, она увидала в нем признаки человеческого сердца, которого прежде не находила в нем. Она умерла, простив ему его равнодушие и благословляя его. Одлей был очень поражен этою новою потерей. Он дал себе слово не жениться уже более. Он вздумал было сделать молодого Рандаля Лесли своим наследником. Но, увидев итонского воспитанника, он не возымел к нему особенной привязанности, хотя и ценил его обширные способности. Он ограничился тем, что стал покровительствовать Рандалю, как дальнему родственнику своей покойной жены. Отличаясь постоянною беспечностью в денежных делах, будучи щедрым и великодушным не из личного побуждения делать добро другим, но по свойственному вельможе сознанию собственного долга и преимуществ своего положения, Одлей делал самое прихотливое употребление из огромного богатства, которым владел. Болезненные припадки сердца его обратились в органический недуг. Конечно, он мог еще прожить долго и умереть потом от другой, совершенно естественной причины, но развитию болезни способствовали душевные беспокойства и волнения, которым он подвергался. Единственный доктор, которому он открыл то, что желал бы утаить от всего света (потому что честолюбивые люди желают, чтобы их считали бессмертными), сказал ему откровенно, что очень невероятно, чтобы, при всех тревогах и трудах политической карьеры, он мог достигнуть даже зрелых лет. Таким образом, не видя перед собой сына, которому бы он мог предоставить свое состояние, имея в числе ближайших родственников людей большею частью очень богатых, Эджертон предался своему врожденному пренебрежению к деньгам. Он не занимался собственными делами, предоставляя их попечениям Леви. Ростовщик продолжал сохранять решительное влияние на властолюбивого лорда. Он знал тайну Одлея и, следовательно, мог открыть ее Гарлею. А единственная нежная, восприимчивая сторона натуры государственного человека, единственный уголок его организма, еще не погруженный в Стикс прозаической жизни, делающий человека недоступным для любви, была полная раскаяния привязанность его к школьному товарищу, которого он обманул.
Из повествования, предложенного любознательности читателя, Леонард мог почерпнуть только несвязные отрывки. Он был в состоянии лишь понять, что несчастная мать его была соединена неразрывными узами с человеком, которого она любила чрезвычайно. Леонард догадывался, что брак матери его не был облечен в требуемые законом формы; что она странствовала по свету с горечью отчаяния и возвратилась домой, не зная раскаяния и надежды, она подозревала, что любовник её готов был жениться на другой. Здесь рукопись теряла уже связный характер, оканчиваясь следами горьких слез предсмертной тоски. Грустную кончину Норы, её возвращение под родительский кров, – все это Леонард узнал еще прежде, из рассказа доктора Моргана.
Но даже самое имя мнимого мужа Норы все еще оставалось неизвестным. Об этом человеке Леонард не мог составить себе никакой определенной идеи, кроме того, что он очевидно был выше Норы по происхождению. В первом поклоннике-отроке можно было без труда узнать Гарлея л'Эстренджа. Если это так, Леонард найдет случай узнать все, что для него оставалось еще темным. С этим намерением он оставил коттэдж, решившись возвратиться для присутствования при похоронах своего покойного друга. Мистрисс Гудайер охотно, позволила ему взять с собою бумаги, которые он читал, и присоединила к ним пакет, который был прислан с континента на имя мистрисс Бертрам. Находясь под влиянием грустных впечатлений, навеянных на него чтением, Леонард отправился в Лондон пешком и пошел к отелю Гарлея. В ту, самую минуту, когда он переходил Бонд-Стрит, какой-то джентльмен, в сопровождении барона Леви, заведший, сколько можно было судить по его разгоревшемуся лицу и громкому, неровному голосу, какой-то неприятный разговор с фешенебельным ростовщиком, вдруг заметил Леонарда и, оставив тотчас Леви, схватил молодого человека да руку.
– Извините меня, сэр, сказал джентльмен, глядя Леонарду прямо в лицо: – но если мои зоркие глаза меня не обманывают, что случается, впрочем, очень редко, я вижу перед собою моего племянника, с которым поступил, может статься, немного круто, но который все-таки не имеет никакого права вовсе аабыть Ричарда Эвенеля.
– Милый дядюшка! вскричал Леонард, – вот приятная неожиданность, и в такую именно минуту, когда мне необходимо радостное ощущение. Нет, я никогда не забывал вашей доброты в отношении ко мне и всегда сожалел только о нашей размолвке.
– Славно сказал! дай-ка мне свою руку. Позволь посмотреть на себя – настоящий джентльмен, смею уверить, и какой красивый. Впрочем, все Эвенели таковы. Прощайте, барон Леви. Не дожидайтесь меня; я еще увижусь с вами.
Дик Эвенель взял племянника за руку и старался как будто позабыть заботы, волновавшие его, доказывай участие к судьбе постороннего человека, усиленное в этом случае истданою привязанностью, которую он питал к Леонарду. Но любознательность его не была вполне удовлетворена, потому что, прежде чем Леонард успел преодолеть природное отвращение говорить о своих успехах в литературе, мысли Дика стремились опять к его сопернику в Скрюстоуне, к мечте о возможности получить перевес в числе голосов, – к векселям, которые Леви готовился передать ему с целию доставить его в возможность идти наперекор подавляющей силе более известного, чем он сам, капиталиста, и к тому «отъявленному плуту», как называл он Леви, который старался доставить два кресла за Лэнсмер: одно – для Рандаля Лесли, другое – для богатого набоба, только что попавшего в число его клиентов. Таким образом Дик скоро прервал нерешительные признания Леонарда восклицаниями, очень мало относившимся к предмету рассказа и скорее выражавшими его личные ощущения, чем сочувствие или доброжелательство к племяннику
– Хорошо, хорошо, сказал Дик:– я прослушаю твою историю в другде вредя. Я вижу, что ты удачно обделал свои делишки: этого и будет на первый раз. Как ни рассуждай, а я должен теперь серьёзно подумать о самом себе. Я в маленьком недоумении, сэр. Скрюстоун не тот уже добродушный Скрюстоун, который ты знавал прежде: он весь передурачился, перековеркался, превратился в демоническое чудовищное существо – капиталиста, который, помощию своих машин, в состоянии перенести весь Ниагарский водопад к себе в гостиную. И как будто этого еще было мало для того, чтобы одурачить такого простяка, как я: он намерен, я слышал, подарить свету совершенно не кстати новое изобретение, которое заставит машины работать вдвое более, вдвое меньшим количеством рук. Вот какими путями эти бесчувственные негодяи поддевают нашего брата. Но ужь и я же подпущу ему фугу…. не я буду, если говорю неправду.
Здесь Дик высказал целую тучу нареканий против всех жителей безмозглого околодка вообще и против капиталиста-чудовища в Скрюстоуне, в особенности.
Леонард очень удивился, потому что Дик назвал то самое имя, которое законтрактовало в свою пользу все усовершенствования, сделанные Леонардом в паровых машинах.
– Постойте, дядюшка, постойте! Что же, если этот человек в самом деле купил бы проект, о котором вы говорите, это было бы противно вашим выгодам?
– Противно выгодам, сэр! это просто раззорит меня, то есть, разумеется, если предприятие ему удастся; но я скорее думаю, что все это чистые пустяки.
– Нет, не думаю, дядюшка! я готов ручаться в том.
– Ты! ты разве видел мельницу?
– Какже! я сам изобрел ее.
Дик тотчас отдернул свою руку с руки Леонарда.
– Змеиное отродье, сказал он с негодованием:– так это ты, которого я пригрел на груди своей, ты собираешься раззорить Ричарда Эвенеля?
– Hе раззорит, а спасти его. Пойдемте со мною в Сити и взгляните на модель мою. Если вы ее одобрите, патент будет принадлежать вам.
– Славно! знай наших! лихо! кричал Дик, делая сильные движения: – валяй же вперед, скорее. Я куплю твой патент, то есть, если он стоит дороже выеденного яйца. Что касается до денег….
– Денег! И не говорите о них!
– Ладно и то, сказал Дик с мягкосердечием: – я сам теперь не намерен говорить общими местами. Что касается до этого черномазого барона Леви, дай мне сначала отделаться от его жидовских объятий; впрочем, иди знай, показывай дорогу: нечего терять нам время.