– Замолчи, кузен, замолчи, не будь так безрассуден. Твои страстные признания пугают меня. Будь благоразумен, а то я в другой раз не приду.
– Значит, ты придешь и завтра? И в другие ночи?
– Да, да, приду, но на минутку. Однако ты должен вести себя спокойно и благоразумно.
– Но ты любишь меня?
– Если бы не любила, разве я пришла бы?
– Значит, любишь по-настоящему?
– Послушай, Фаустинито, я не хочу тебя обманывать. Я люблю тебя, люблю как родственника, как друга, как брата. Это я твердо знаю, чувствую и понимаю, но о настоящей любви я ничего не могу сказать: я слишком молода, мне неизвестно это чувство, и я даже мысленно не могу его себе представить. Дай мне время осознать это, изучить и понять себя.
– Прости мою самонадеянность, но я думаю, что те нежные чувства, которые ты питаешь ко мне как родственница, подруга и сестра, – это и есть любовь.
– Не старайся обмануть меня, Фаустино. Все-таки я достаточно хорошо знаю, что любовь – это нечто большее. Я не знаю, что это такое, в чем ее смысл, но я знаю, что это нечто большее. И в доказательство этого я сделаю тебе одно признание.
– Какое, счастье мое?
– Если я и не люблю еще настоящей любовью, то хотела бы полюбить тебя по-настоящему, а это уже много. Когда я начинаю думать об этом, знаешь, что мне приходит на ум?
– Что?
– Что душа моя становится похожей на мотылька, летящего на огонь под действием какой-то неведомой силы.
Меня точно так же влечет к тебе. Но это еще не любовь, а только желание любить. Если душа моя запылает, охваченная огнем, тогда я смогу сказать: пришла настоящая любовь.
– Скорее бы это случилось.
– Значит, тебе нисколько не жаль меня. Тебе и дела нет до моей души.
– Но я уже ранен, я умираю от любви.
– Вы, поэты, любите все преувеличивать, приукрашать, Слушая тебя, я не знаю, что и думать. «Может быть, все это фразы? – спрашиваю я себя. – Что это: риторические фигуры или истинное чувство?»
– Неужели ты сомневаешься в искренности и правдивости моих слов?
– Пойми меня правильно. Я не сомневаюсь в них. Я не хочу обидеть тебя ни сомнением, ни словом, потому что верю в твою искренность. Но, может быть, ты сам обманываешься? Может быть, твоя пылкость внушена обстановкой: благоухающий сад, новизна первого свидания, чарующая тишина ночи. Представь себе вместо меня другую женщину, тоже молодую и тоже красивую – ты же сам говоришь, что я красивая, – и скажи, разве ты не воспылал бы к ней любовью? Разве ты не стал бы с той же искренностью называть ее своим раем и адом, спасением и гибелью, и всем прочим, что ты мне тут наговорил?
– Нет, не стал бы, ибо только ты соединяешь все это в себе одной.
– Ну хорошо, я готова тебе поверить. Но пока еще не верю. Я не хочу оказаться легковерной простушкой, не хочу, чтобы меня поразило тщеславие. Быть любимой так лестно, а твоя любовь, как ты сам говоришь, так сильна, что я боюсь в нее поверить. Надеюсь, ты простишь мою скромность. Прощай. До завтра.
– Почему так скоро? Едва успела прийти и уже покидаешь меня!
– Я очень беспокоюсь. Боюсь, что отец хватится меня, и вздрагиваю при каждом шорохе, боюсь даже шелеста листьев. Ступай и ты.
– Завтра в это же время?
Констансия колебалась какое-то мгновение, потом сказала:
– Я приду завтра.
– Но завтра ты не уйдешь так скоро?
– Если ты будешь благоразумен и я буду уверена, что ты по-прежнему меня любишь.
– А ты будешь меня любить?
– Я сказала, что хотела бы любить тебя. Ты знаешь, что для женщины любовь – это так страшно. Мне хочется любить, но я в страхе отшатываюсь от любви, как будто вижу перед собой пропасть, черную и таинственную. Хочу любить тебя, и боюсь. Прощай. Оставь меня одну. Пожелай мне спокойной ночи. Если я не засну, то утром буду бледная, с кругами под глазами, папа начнет расспросы, и бог знает, что он подумает. Он такой подозрительный, Ступай, Фаустино.
Доктору не хотелось уходить, он устремил на девушку долгий нежный взгляд и сказал:
– Дай мне руку.
Донье Констансии казалось невежливым отказать в этой просьбе, тем более что на людях она это делала неоднократно. Доктор взял ее руку в свои и покрыл ее поцелуями.
Некоторое время спустя он и Респетилья покинули переулок и, радостно возбужденные, направились к дому доньи Арасели, выбирая самые безлюдные улицы, чтобы не привлекать внимания.
Гордый своим успехом, влюбленный еще сильнее, чем прежде, в Констансию, строя не то что воздушные замки, а настоящие волшебные крепости и видя себя уже в раю, на Олимпе, в сказочных садах Армиды,[69] дон Фаустино Лопес де Мендоса заснул под чарующие звуки серенады, исполняемые сонмищем духов любви и надежды.
IX
Таинственная посетительница
Три-четыре ночи подряд продолжались свидания, на которых разыгрывались картины, подобные только что рассказанной, но с небольшими вариациями.
Днем и вечером Констансия, как всегда, шествовала в окружении подруг и поклонников, и поговорить с нею наедине не было никакой возможности. Единственное, что им удавалось сделать, – это обменяться взглядами, и то украдкой. Ее взгляд был такой неопределенный, что если бы кто-нибудь перехватил его, то ничего бы не заподозрил.
Ночные свидания устраивались с теми же предосторожностями, и разговоры у решетки носили тот же характер, но любовь не продвинулась ни на шаг. Мотылек кружился над огнем, но в огонь не бросался. Желание любить не превращалось в любовь. Надежды дона Фаустино не сбывались, но и не развеивались.
Когда доктор был подле нее, он находился под воздействием ее чар. Всему подчинялся. Был доверчив, как дитя, и предан, как верный раб. Ее призывы к сдержанности юн не мог разбить никакими контрдоводами и чувствовал себя счастливым и удовлетворенным только оттого, что в обмен на самозабвенную, уже существующую любовь получал туманные обещания полюбить его в будущем, желание полюбить его, но и эти первые такты любовной прелюдии, исполняемой Констансией, повергали его в трепет и лишали рассудка.
Однако вскоре, когда прошло первое опьянение, доктора стали одолевать малоутешительные мысли и сомнения. «К чему такая таинственность в наших отношениях? – спрашивал он себя. – Почему кузина на людях старается не обращать на меня внимания, не выказывает предпочтения, даже намеком не дает понять, Что хоть немножко меня любит? Ведь такое поведение лицемерно и двоедушно».
Он не сомневался в добрых намерениях кузины, и это служило ей некоторым оправданием, но верно было и то, что она уязвляла его самолюбие, рушила его надежды.
«Кузина ждет, когда желание полюбить меня само по себе превратится в любовь, она думает, что зерно страсти само прорастет, вырвется наружу и разовьется. Но пока что этого не происходит, и я чувствую постоянную угрозу, что любовь ее умрет, не родившись, или это окажется и не любовью вовсе, а расплывчатым чувством симпатии. Однако и симпатия может развеяться как дым. Вероятно, Констансия, предвидя такой исход, хочет подавить в себе и это чувство. Но, может быть, дело в другом: за внешней оболочкой детской непосредственности, избалованности, наивности скрывается коварный обман, хладнокровная и жестокая расчетливость? Не играет ли она моими чувствами, моим сердцем, моим достоинством? Не жестоко ли оставлять меня в таком неведении? Позволительно ли обращаться со мной как с куклой, у которой можно без конца спрашивать: «Любишь меня или не любишь?».
Эти рассуждения сменялись другими, тоже не лишенными смысла: «Не слишком ли я нетерпелив? Могу ли я требовать, чтобы она уже любила меня? Есть ли у меня право рассчитывать на такую любовь? Ведь и сам я еще недавно сомневался в своей любви к ней. Разве удивительно, что и она сомневается? Стоит ли обвинять кузину за то, что она не отдала мне своего сердца, не убедившись в искренности, силе и самоотверженности моей любви? Что такого я совершил для нее? Ничего. Чем пожертвовал? Ничем. Прийти на свидание, поболтать у решетки, поцеловать ручку – это еще не жертва, это забава и развлечение. И вот взамен оказываемых мне милостей у меня не находится ни терпения, ни доверия к ее искренности и добрым намерениям».
Так доктор судил судом своей совести кузину, сам же защищал ее и не мог вынести окончательный приговор. Между тем он с нетерпением ждал того ночного часа, когда снова может пойти к садовой решетке в сопровождении верного слуги.
У Респетильи любовные дела тоже не продвигались. Он объяснял это тем, что и каждой провинции – свои обычаи и привычки. Здесь, например, и у господ и у слуг, у всяких горничных и судомоек, любовь не летела на крыльях, а плелась медленно, едва волоча ноги. Но, утешал он себя, Самору тоже не в час завоевали,[70] ценная вещь и стоит дорого. Действительно, разве в сердце красотки можно лезть нахрапом, татью или врываться с громом и шумом без длительной осады, без военных хитростей, без подкопов, без ратных трудов и пота?