Она заметила также, что о человечестве он говорил как о женщине, и возненавидела эту тираническую, загадочную, скрытную, безликую соперницу, удовлетворить которую не удалось еще ни одному из мужчин, - самое большое удовольствие она, очевидно, испытывала, когда подталкивала их к гибели. Невыносимо было слышать, как он постоянно говорит о другой, склоняться над ним, видеть глаза своего возлюбленного, полные страсти, грез, желания, и знать, что все это не для тебя. Не она была причиной его жестоких сердечных терзаний, не для нее он жил, страдал, рисковал головой. Вся эта мужественность, это тело, такое чувственное, такое горячее, созданное для земных благ, с мощными бедрами и икрами, с крепким и гибким торсом, сильными руками, созданными для того, чтобы хватать и не отпускать, принадлежало равнодушной, жестокой и ненасытной любовнице, чуждой и злой принцессе, которой он служил с безграничной преданностью; осчастливить, обрадовать, удовлетворить ее - вот единственное, что всерьез его волновало. "Она", "эта", "другая" - вот как думала Анетта о своей сопернице; в человечестве она стала видеть взыскательную и неудовлетворенную женщину, которая хочет отнять у нее возлюбленного. Да, это была принцесса, великосветская дама - безжалостная, жестокая, ужасно капризная и обожавшая кровавые игры. Все остальное - идеи, причины, политические теоремы - было слишком сложно и нереально, несколько неприятно, и как только подходило время метать бомбы и убивать, чтобы осчастливить "ее", "она" - проклятая распутница - прекрасно знала, что есть мужчины, которым это по вкусу и которые без ума от женщин, что мучают их и требуют невозможного, и "она", конечно же, была из разряда этих шлюх. И упаси Бог открыто покритиковать "ее", сделать какое-либо нелестное замечание: Арман тотчас менялся в лице, словно она оскорбила его родную мать, и одаривал ее таким холодным взглядом, что Анетта приходила в полное замешательство.
- Короли, правительства, полиция, генералы - вот кто ежедневно наводит порчу на человечество, - говорил он, яростно комкая газету. - Оно отдано на откуп их зверским аппетитам, оно не в силах защитить себя, тогда как пресса подавляет его крики, а духовенство призывает к покорности.
Анетта пожала плечами:
- Ты же не знаешь, возможно, ему это нравится?
Он взглянул на нее так свирепо, что у нее все похолодело внутри.
- Прости, милый, я сама не знаю, что говорю. Мне еще столькому нужно научиться...
"Как странно, - размышляла она, проводя кончиками пальцем по его красивому страстному лицу, склонившись над его фанатичными, жгучими, обиженными глазами, - как странно, он так же безнадежно увлечен своей шлюхой, как я им, каждую минуту он рискует быть уничтоженным этой слишком большой любовью, так же как я своею, он выше всего ставит свободу и тем не менее не может освободиться, я критикую его слепую привязанность, а сама не в силах избавиться от своей".
Все ее опасения рассеивались, как только она вновь встречалась с ним. Отдаваясь ему, она испытывала такое счастье, что не вызывавшие сомнения доводы покончить со всем раз и навсегда становились лишь жалкими теоретическим построениями, не имеющими ничего общего с реальностью; и сам Арман, когда обнимал ее, когда вкушал наконец эту живую, доступную, осязаемую реальность, которую можно было прижать к себе, ощутить со всей полнотой, когда переживал этот внезапно материализовавшийся абсолют, то отдавался страсти с таким жаром и такой нежностью, что она забывала даже о том, что хорошо знала: все это лишь минутная передышка, отдохновение опустившегося на землю звездного странника. Они соединялись тогда на краткий миг в счастливой банальности.
- Я люблю тебя, ты знаешь.
- Молчи, Арман, а то она услышит...
- Кто?
- Та, другая.
- Не понимаю.
- Брось, Арман, ты прекрасно знаешь, о ком я. Человечество.
Он смеялся, играя ее волосами.
- Не преувеличивай. А то я подумаю, что ты ревнуешь меня к нему.
- Знаешь, у него повсюду свои шпионы. Они могут на тебя донести. В такой-то день такой-то субъект любил женщину в таком-то месте. Злостное преступление. Свобода, Равенство и Братство были там и могут засвидетельствовать.
- Ну и что дальше?
- Дальше... не знаю. Тебя предадут суду.
- И оправдают.
- Вот видишь, ты не любишь меня...
- Человечеству я скажу: я люблю одну женщину, она разделяет наши взгляды. Отважная, умная, верная боевая подруга... Серьезно, скоро я попрошу тебя помочь нам. Все складывается в нашу пользу. Репрессии ужесточаются. Рабочие страдают больше других и автоматически примыкают к нам.
Она задумчиво смотрела на него и вздыхала.
"Боже мой, - размышляла она, - зачем я связалась с идеалистом, зачем не влюбилась в свинью, как все? Не было бы никаких хлопот!" Но она знала, что это неправда. Напротив, блеск сжигавшего его пламени притягивал и ее. Как всякая женщина, она испытывала мучительное, инстинктивно властное желание обратить на себя всю ту неясность, что в нем была, обладать ею, не уступать никому, будь то даже целое человечество, это диковинное, способное на такую страстность и такую верность существо...
- Ну-ну, Анетта, почему ты плачешь?
- Ах, оставь меня.
Терроризм тогда достиг, особенно во Франции, своего апогея. Банкиров, политиков - и продажных, и честных - убивали прямо на улицах и даже в здании самого парламента; в общественных местах, в кафе, посещаемых "паразитами", взрывались бомбы; Глендейл в конце концов изъял у Анетты все, что осталось от ее драгоценностей. Армана, постоянно менявшего адреса, никогда не ночевавшего дважды в одном и том же месте, охраняли студенты, двое из которых, защищая его, погибли; она никогда не знала, где и когда они встретятся в следующий раз. Получив вдруг записку с вызовом на борт рыбацкого баркаса, она мчалась на озеро в Стрезу, где ее ждал Арман в красной рубахе и синем колпаке pescatore17, и она проводила ночь в рыболовной сети, как плененная русалка. Затем от него вновь не было вестей неделю или две, а газеты уже сообщали об очередном покушении - на торжественном открытии нового вокзала в Милане в толпе адским устройством ранена девочка, - и она, несчастная, встревоженная, готовая взбунтоваться, на сей раз по-настоящему, ждала, пока очередное послание не заставляло ее мчаться на кладбище Кампо Санто в Геную, где среди гипсовых святых и окаменевших ангелов перед ней внезапно вырастал Арман. Неоднократно они встречались также в доме Габриэле Д'Аннунцио, звезда которого только начинала тогда восходить в небе Италии. Их знакомство состоялось в манере, если так можно сказать, типичной для раннего Д'Аннунцио, который над своей жизнью работал с таким же вдохновенным усердием, как и над своими стихами. Прогуливаясь однажды вечером по Кампо Санто, они заметили невысокого, элегантно одетого молодого человека, следовавшего за ними по пятам среди вычурных памятников самого знаменитого кладбища в мире. Решив, что он из полиции, Арман уже было потянулся к пистолету, спрятанному под курткой, как вдруг незнакомец, подойдя ближе, чрезвычайно галантно, хотя и не без некоторой дерзости, поздоровался.
- Меня зовут Габриэле Д'Аннунцио, и я поэт, - сказал он. - У меня к вам просьба, и я заранее прошу извинить, если вы сочтете ее несколько необычной. Не согласитесь ли вы, сударь, вы, мадемуазель, облагодетельствовать мой очаг?
Арман смерил его холодным взглядом:
- Боюсь, я не понимаю, о чем вы.
- Свой дом - где я живу один - я бы хотел предоставить в ваше распоряжение, чтобы любовь и красота освятили новое жилище поэта и одухотворили стихи, которые я собираюсь там писать...
Д'Аннунцио рассказывает эту историю иначе. По его версии, он предоставил дом влюбленной парочке без средств, встретившейся ему в Кампо Санто в Генуе в тот момент, когда они собирались вместе распроститься с жизнью. Прочитав впоследствии этот рассказ в одном из писем поэта, Леди Л. узнала, что ее представили молоденькой цветочницей с корзиной пармских фиалок в руке, которые она бросала на "холодную землю, готовую принять их последние поцелуи", и что она обладала "бесподобной красотой неукрощенного животного". Однако Леди Л. умела ценить поэтические вольности, и ей, в целом, было приятно это сравнение с "неукрощенным животным".
Вслед за тем произошли два события, побудившие Анетту принять жесточайшее с точки зрения логики решение, одним из самых удачных последствий которого было упрочение британской короны.
Однажды она по первому зову секретаря Глендейла отправилась к своему другу: Дики лежал в постели, лицо его посерело и осунулось, щеки ввалились, глаза еще больше сузились; к признакам возраста теперь прибавились еще следы болезни. В руке он держал миниатюру, на которую смотрел с неподдельной нежностью; это была работа Гольбейна, и уж ей-то смерть не грозила. Двое мужчин стояли у изголовья: знаменитый кардиолог Манзини и синьор Феличчи, антиквар из Милана. Как только оба итальянца ушли, Глендейл грустно улыбнулся самому прекрасному из всех творений, но это было живое творение, наделенное волей и независимым умом, что крайне осложняло жизнь почитателя искусства.