Но женщина все говорила, и быстрые бесцветные слова ее лились взволнованно, без удержу.
- Ну а если женщина говорит, что он ей противен, а он вдруг бросает одеваться и снова к ней, и давай ее целовать, и...
- Да ну! Какой порядочный мужчина сделает такое, - сказал Хосе.
- Ну а если сделает? - сказала женщина с ожесточением. - Ну представь, что сделает!
- Да ну, до этого не дойдет, - сказал Хосе. Он по-прежнему тер одно и то же место на стойке, но разговор его интересовал уже меньше.
Женщина стукнула по стеклу костяшками пальцев. Она снова стала уверенной и сказала с пафосом:
- Какой ты дикий, Хосе. Ничего не понимаешь. - Она с силой вцепилась в его рукав: - Нет, ты скажи, эта женщина должна была его убить?
- Да будет тебе, - примирительно, как бы успокаивая ее, сказал Хосе. Раз ты говоришь - так оно и есть.
- Ведь она защищалась? - Женщина трясла его за руку.
Наконец Хосе бросил на нее мягкий, потеплевший взгляд.
- Пожалуй, так, - сказал он. И подмигнул ей понимающе, как бы подыгрывая, - мол, он соучастник какого-то злодейства. Но женщина оставалась серьезной. Лишь выпустила его рукав.
- А ты соврал бы, чтобы спасти женщину, которая сделала такое?
- Ну, это зависит...
- От кого же? - спросила она.
- От женщины, - сказал он.
- А ты представь, что это женщина, которую ты очень любишь. И не чтоб иметь ее, понимаешь, а так, как ты сам говорил, просто любишь.
- Ладно. Пусть так, как ты хочешь, королева, - вяло сказал Хосе, которому это уже порядком надоело.
Он отошел от нее. Посмотрел на часы и увидел, что почти половина седьмого. "Через несколько минут, - подумал он, - ресторан заполнят посетители", и еще яростнее принялся тереть стекло, поглядывая на улицу. Женщина неподвижно сидела на табурете.
Молча, сосредоточенно, с выражением бесконечной тоски, точно угасающая лампочка, она следила за Хосе. Вдруг, после тягостного молчания, она произнесла кротким, искательным голосом:
- Хосе!..
Он посмотрел на нее с глубокой и печальной нежностью, какая бывает во взгляде быка. Нет, ему не хотелось больше никаких разговоров. Он посмотрел просто так, лишь бы убедиться, что она здесь и ожидает, в общем-то зря, найти в нем защитника.
- Я вот говорю, что завтра уеду, а ты хоть бы что, - сказала женщина.
- Ну... - сказал Хосе. - Но ведь ты не сказала куда.
- А туда, где не нужно спать с мужчинами.
Хосе усмехнулся:
- Ты что, всерьез уезжаешь? - И лицо его вдруг переменилось, точно он наконец понял, что к чему в жизни.
- Это от тебя зависит, - сказала женщина. - Сумеешь соврать про то, когда я пришла, - завтра уеду и покончу с этим навсегда. Идет?
Хосе улыбнулся и согласно кивнул. Женщина наклонилась к нему:
- Если я когда-нибудь вернусь и увижу на этом месте в это же время другую женщину - умру от ревности.
- Если вернешься, привези мне что-нибудь, - сказал Хосе.
- Да, - сказала женщина. - Обещаю, что куплю тебе где-нибудь заводного медвежонка.
Хосе улыбнулся. Провел тряпкой в воздухе между ней и собой, словно протер незримое стекло. Женщина тоже улыбнулась. Теперь ласково и кокетливо. Хосе двинулся к другому краю стойки, на ходу протирая стекло.
- Ну что? - спросил он не оборачиваясь.
- Значит, ты всем, кто бы ни спросил, скажешь, что я пришла без четверти шесть, так?
- А зачем? - спросил Хосе ей в спину.
- Какое тебе дело? - сказала она. - Главное, что ты это сделаешь.
Дверь, скрипя, открылась. Вошел первый посетитель и занял столик в углу. Хосе поспешил к нему, бегло взглянув на часы. Ровно половина седьмого.
- Ладно, королева, будет, как ты хочешь, - сказал он рассеянно. - Я всегда делаю, как ты хочешь.
- Ну что ж, - сказала женщина, - тогда зажарь мне бифштекс.
Хосе открыл холодильник, достал тарелку с мясом, положил его на стол и зажег плиту.
- Я приготовлю тебе отличный бифштекс на прощанье.
- Спасибо, Пепильо.
Она задумалась, будто погрузилась в какой-то странный мир, населенный зыбкими, расплывчатыми, неведомыми образами. Она не услышала, как зашипело сырое мясо, брошенное на сковородку с кипящим маслом, не услышала, как оно потрескивало, когда Хосе его переворачивал. Не почувствовала сочного запаха жареного мяса, который медленно распространялся по всему ресторану. Она так и сидела, уйдя в свои мысли, задумавшись глубоко-глубоко, и наконец подняла голову, зажмурилась, будто вернулась к жизни с того света. Увидела, что Хосе стоит у плиты, освещенный весело разгоревшимся пламенем.
- Пепильо!
- Ну что?
- О чем задумался?
- Вот думаю, купишь ли ты мне где-нибудь заводного медвежонка.
- Конечно, но мне надо знать, сделаешь ли ты на прощание то, о чем я попрошу.
Хосе глянул на нее из-за плиту:
- Сколько повторять одно и то же?! Ты хочешь еще что-нибудь, кроме бифштекса?
- Да, - сказала женщина.
- Чего? - спросил Хосе.
- Хочу еще четверть часа.
Хосе откинулся назад, чтобы посмотреть на часы. Потом взглянул на посетителя, который молча сидел в углу, а затем на мясо, зарумянившееся на сковородке. И лишь тогда сказал:
- Нет, серьезно, я ничего не понимаю, королева.
- Не будь дурачком, Хосе, - сказала женщина. - Запомни, я здесь с половины шестого.
За любовью неизбежность смерти
Когда сенатор Онесимо Санчес встретил женщину своей судьбы, до смерти ему оставалось шесть месяцев и одиннадцать дней. Он увидал эту женщину в Наместничьих Розах, селении, подобном двуликому Янусу; ночью оно давало приют приплывающим издалека кораблям контрабандистов, зато при свете дня казалось ни к чему не пригодным уголком пустыни на берегу пустынного моря, в котором нет ни севера, ни юга, ни запада, ни востока. Селение это было настолько удалено от всего на свете, что никому бы и в голову не пришло, что здесь может жить кто-то способный изменить чью бы то ни было судьбу. Казалось, что само название дано селению в насмешку, потому что единственную розу, какую здесь когда-либо видели, привез сенатор Онесимо Санчес в тот самый день, к концу которого он познакомился с Лаурой Фариной.
Избирательная компания, которая проводилась каждые четыре года, шла как обычно. Утром прибыли фургоны с комедиантами. Потом грузовики доставили индейцев, которых возили из городка в городок, чтобы они изображали толпу во время предвыборных собраний. Около одиннадцати, под звуки музыки и треск фейерверков, появился министерский автомобиль цвета земляничной воды. Внутри, в кондиционированной прохладе, сидел неуместно безмятежный сенатор Онесимо Санчес; едва открыв дверцу машины, он содрогнулся от дохнувшего в него зноя, его шелковая рубашка в одно мгновение пропиталась потом, и сенатор сразу почувствовал себя таким старым и одиноким, каким не чувствовал себя никогда. Ему только что исполнилось сорок два года, в свое время он получил в Геттингене диплом инженера-металлурга с отличием и уже много дет упорно, хотя и без особой для себя пользы, читал латинских классиков в плохих переводах. Женат он был на неизменно веселой и улыбающейся немке, у них было пятеро детей, и в его доме все были счастливы, а счастливее всех был он сам - пока, три месяца назад, ему не сказали, что в ближайшее Рождество он умрет.
Пока заканчивались приготовления к собранию, сенатору удалось побыть одному и отдохнуть часок в отведенном ему доме. Прежде чем прилечь, он поставил в свежую воду розу, которую сумел провезти живой через пустыню, потом, чтобы не есть лишний раз жареной козлятины, предстоявшей ему днем, поел диетической каши, которую возил с собой повсюду, и, не дожидаясь, когда начнется боль, принял несколько обезболивающих таблеток. После этого он поставил около гамака электрический вентилятор, сбросил с себя всю одежду и улегся на пятнадцать минут в тени розы, гоня от себя все мысли о смерти. Кроме врачей, никто не знал, что он приговорен и ждет своего, заранее известного ему, часа, потому что он решил нести крест этой тайны в одиночку, ничего не меняя в своей жизни, и решил так не от гордыни, а из скромности.
Он ощущал себя господином своих способностей, когда, в три часа дня, отдохнувший и свежевыбритый, снова появился на людях, в брюках из грубого полотна, в цветастой рубашке и с успокоенной обезболивающими таблетками душой. Однако подтачивавшая его смерть была, по-видимому, гораздо коварней, чем он думал, потому что, поднявшись на трибуну, он испытал странное презрение к тем, кто добивался чести пожать ему руку, и не пожалел, как прежде, индейцев, которые стояли плотными рядами, босые, на маленькой раскаленной голой площади. Властным, почти гневным взмахом руки он оборвал аплодисменты и начал говорить, не жестикулируя, устремив взгляд в изнемогающее от зноя море. Говорил он размеренно, в его глубоком голосе было что-то от неподвижной воды, однако слова, затверженные наизусть и столько раз уже им произносившиеся, всплывали у него в памяти не потому, что им владело желание сказать правду, а потому, что ему хотелось возразить на одну проникнутую фатализмом сентенцию из четвертой книги записок Марка Аврелия.