Этот непредвиденный жест, унаследованный от Фаншон (вытереть слезы умершему), спас тебя от простого назначения, которое я тебе приготовил: обнаружить труп — и баста.
Браво, ты выкрутилась.
Между тем я не могу сказать, чтобы я тебя видел. И даже если я стал бы рядить тебя во все особенности, присущие Фаншон (этот каштановый отблеск в ее зелено-голубых глазах, живость ее движений, ее темные коротко стриженные волосы, высокие скулы, белоснежная кожа, горячность ее голоса, звучащего немного в нос…), я все равно не увидел бы тебя яснее. Вы, персонажи, не впечатляете наши чувства. Ни читателей, ни романистов, которые вас выдумывают. Вам не дано ни показать себя, ни заставить услышать себя. Вы овладеваете всеми нами, но только каждым отдельно, в уединенности его мысли. И когда режиссер собирается представить вас нашему общему взгляду, естественно, вы никогда не появляетесь такими, какими мы вас «воображали».
— Ты видел ее такой, эту билетершу?
Другая характеристика персонажей: каждый из вас — комок снега, скатывающийся по склону автора: вы набираете вес из наших случайностей, как и из наших размышлений, хватая на ходу все, что может придать вам смысла.
Пример? Не прошло еще и двух дней после твоего появления в этой книге, как твое существование уже обогатилось одним размышлением моего друга Жана Геррена, которому я посвятил историю этого двойника и который, прочитав ее, вдруг спрашивает меня:
— Ты полагаешь, что Чаплин был «подбиралой отбросов»?
Выражение «подбирала отбросов» (хоть оно и не касается тебя напрямую) открыло мне глаза: я тут же сказал себе, что ты должна была знать двойника.
Ты знала двойника.
Ты не могла не знать его! Это был отброс квартала, легендарный пьянчужка этой части Чикаго, чемпион во всех категориях по провалу с треском. Точно такой же экземпляр, как тот, на скамье в метро, которому Фаншон убирала его хозяйство. Если так оно и есть, то он должен был часто бывать в том баре, куда ты приходила перед сеансом наспех проглотить гамбургер. Вечер за вечером ты слышала его голливудскую хронику, его патетическую реабилитацию Валентино, всю эту болтовню, которую остальные пропускали мимо ушей. Ты видела, как спорщики наполняли ему стакан. Упадет? Не упадет? Выкладывали доллары. Выигрывал тот, кто наливал ему последний стакан. Держатель притона принимал ставки и получал свою долю; законно. Увесистый конверт набирался, если представить, что порой они проводили целые ночи напролет, пытаясь его свалить, и что кубышка полнилась с каждым соперником, который падал в опилки раньше его. Ему, конечно, не доставалось ни гроша. Выпитый стакан всего лишь давал ему право на то, чтобы ему наполнили следующий. Это была своеобразная лотерея квартала. Обыкновенный способ выкачивать деньги из клиентов. Сюда приходили померяться с ним силами издалека: докеры, дальнобойщики, палачи со скотобойни, ирландцы, поляки, литовцы… В баре всегда было полно народу. Каждую ночь все тот же конкурс дровосеков: стакан за стаканом, не закусывая, до тех пор, пока он не свалится. Потому что я сколько угодно могу писать, что он никогда не падал, в конце концов и он отваливался от стойки, и выигравший снимал всю кассу. Его падение, которое никогда не наступало раньше зари, было сигналом к закрытию заведения. Его уносили, клали в его картонную коробку (прямо за баром, в том тупике, более или менее защищенном от ветра, куда выходил и твой кинотеатр), как следует укрывали газетами. Даже в несколько слоев — нельзя было позволить курице, несущей золотые яйца, подохнуть от воспаления легких, никто не желал, чтобы их маленький бизнес накрылся.
По внегласному соглашению выигравший накануне наполнял ему первый стакан на следующий день.
Итак, ты его знала.
— Dirty cops!
Ты лежишь в своей постели с открытыми глазами. Тебе ненавистен цинизм полицейских, которые тебя допрашивали; ты находишь их ужасно мелкими, сводимыми единственно к их работе, не стоящими того, чтобы быть персонажами. При этом ты вовсе не дурочка, ты прекрасно знаешь, что для них, агентов, это не первый труп, что такие шуточки у них в отделе — своеобразный способ сохранить умственное здоровье, как и у хирургов или врачей «скорой помощи» (доносящаяся с улицы сирена неотложки подтверждает, что их жизнь совсем не сахар), но тебе на это плевать, ты похожа на Фаншон в твоем возрасте, тебе дела нет до подобных размышлений сейчас, когда ты совершенно выбита из колеи этими слезами мертвого.
— Dirty cops!
Ты в своей постели.
Я в своем гамаке.
(А Минна на улице, на этот раз вместе с Дан, ломает лопаты ради победы роз над кремнистой почвой.)
Как он назывался, твой кинотеатр, Biograph Theater? Северная авеню Линкольна, 2433, так? За шесть лет до того Джон Диллинджер, тогдашний Робин Гуд, помнится, высадился там, прямо перед входом. В то время ты была еще маленькой девочкой, но люди все еще продолжали говорить об этом, когда ты уже стала работать билетершей. Предательница, которая выдала Диллинджера агентам ФБР, была в красном платье — знак узнавания.
С романтической точки зрения это было бы невероятной удачей, если бы речь шла о том же кинотеатре. Ко всему прочему Диллинджер напоминал Богарта и, конечно же, был не менее популярен. Легенда гласит, что женщины якобы подходили обмакнуть свои платки в крови героя, после того как «скорая» увезла его труп.
А задняя стена Biograph Theater выходит в тупик? Надо проверить.
Это ты позвала двойника посмотреть «Диктатора» (его, который уже не осмеливался даже думать о Чаплине с того самого вечера в машине, в Нью-Йорке!), и ты решила, что несешь ответственность за его смерть. Ты считаешь себя женщиной в красном. Может быть, ты даже провела его бесплатно. Если только у тебя не вошло это в привычку — проводить его через черный ход, ведущий в тупик. Таким образом, ты примирила его с кино. Ведь он давно уже потерял к нему вкус, да и не на что было. В общем, ты его перевоспитала, если можно так сказать. Ты познакомила его с кино сороковых в благодарность за то, что он рассказал тебе о кинематографе двадцатых. Этот человек в самом деле провел часть своей жизни в Голливуде. Ты проверила его истории до последней мелочи. Ты уже достаточно в этом разбираешься, чтобы отличить то, что он вычитал из журналов, от того, что он выдумывает за стаканом и что прожил на самом деле. И хотя он теперь совершенно не похож на Валентино на фотоснимках, он все же был его дублером света в «Сыне шейха», в 1926-м, у тебя нет никаких причин в этом сомневаться. Твоя страсть к кино не переставала подпитываться его упрямо повторяемым монологом, а ваши споры после киносеансов в конце концов помогли тебе сформировать вкус.
По сей день он остается в твоей памяти ангелом-киноманом, Аладдином, вырвавшимся из проектора «Мотиограф», легендарным клошаром, историю которого ты пересказывала своим детям и своим внукам. Один из них — Фредерик, самый младший твой внук — даже напишет по ней сценарий, который будет считать оригинальным, бедняга.
Твой внук Фредерик с треском провалится с этой историей, но дело не в этом.
Дело в тебе, в твоих слезах ночью в постели, первого декабря 1940 года, ведь ты была уверена, что поторопила кончину этого несчастного, пригласив его посмотреть «Великого диктатора», фильм, который Чаплин снял по украденному у него сюжету.
Умер от ярости.
По твоей вине.
Тебе никак не уснуть.
Ты встаешь, садишься за стол, рисуешь лицо умершего.
(Этот поразительный дар Фаншон к рисованию… Достаточно было двух-трех точно переданных особенностей, чтобы его лицо появилось на бумаге, как живое. Воздушный и точный рисунок, тем не менее пресекающийся: линия часто обрывалась больно ломающимся углом.)
Ты встаешь, идешь к своим карандашным рисункам…
…
И в ту же секунду, только шестьдесят лет спустя, меня в моем гамаке посещает странное желание: создать тебя по-настоящему.
То есть потребность писать тебя так, как если бы ты существовала на самом деле.
Сделать так, как если бы мы реально были знакомы. Ты, теперь пожилая дама, я, перескакивающий с «ты» на «вы», и читатель, к заключительным страницам романа успевающий забыть, что вы всего лишь выдуманный персонаж, моя дорогая Соня.
…
Приступ безумия.
Это должно было со мной случиться. С тех пор как я беззастенчиво использую романные особенности моих друзей, чтобы создавать своих персонажей, обязательно должен был наступить день, когда я вынужден был бы черпать в человечности персонажа, чтобы создать живое существо.
…
Впрочем, это не так уж трудно.