— Эй, Лизка! — кричат херувимы, бабочками порхая над ее головой. — Лизка-Лейка, ну-ка, полей-ка!
И снова взмахнул рукой Мешулам, и все пространство вдруг заполнилось светом, а вместе со светом, сминая по дороге стены Пашутовки, хлынул на площадь весь народ Израиля — мужчины, женщины и дети, — хлынул и разом затопил ее, так что и места свободного не видать.
— Ах! — вдруг восклицает некая барышня Татьяна Семеновна. — Смотрите-ка, Машиах пришел!
И в самом деле, с небес спускается Машиах — прямиком на невесть откуда взявшуюся сцену. А вокруг стоят евреи всего мира, собравшиеся сюда со всех его концов, и глаза их устремлены на великого спасителя.
— Евреи! — говорит он. — Увидел я, как душат святой народ невзгоды и несчастья, как угасает он, скользя коленями в собственной крови. И, обговорив это дело с Пресвятым, да благословится Имя Его, пришли мы к согласованному решению…
Машиах поворачивается к Мешуламу.
— Труби, Мешулам! — командует он. — Бери шофар и труби что есть мочи!
Мешулам вытаскивает из складок своих лохмотьев старый потертый шофар, подносит его ко рту и трубит громко и продолжительно — тру-ру-ра-а-а… Расступается народ возле сцены, и поднимается на нее некто Гад Фейгин, нарядный, как жених.
— Товарищ Машиах, — говорит Гад Фейгин. — Ну зачем ты решил прийти к нам именно сейчас, в эту ночь, в разгар нашего сна? Зачем ты помешал нашему отдыху, смутил наши души? Впустую пришел ты к нам, товарищ Машиах, зря отвлек нас от пашутовского рынка. Но коли уж ты все равно здесь, почтим тебя трубными звуками шофара, встретим танцами, усладим песнями…
И, повернувшись к народу, возглашает Фейгин:
— Ну-ка, споем песнь нашему гостю! Ну-ка, поприветствуем его!
И народ, помолчав, дружно повторяет его слова.
Смущен отчего-то Машиах. Но людям уже не до него. По мановению руки Мешулама появляются на площади длинные столы, ломящиеся от еды и питья. И евреи спешат занять места получше, и пьют, и едят, и заново наполняют тарелки и стаканы. И летит над столами еврейская песенка — то ли веселая, то ли печальная.
Янкель-шманкель, как же без хлеба? Шманкель-Янкель, спроси у неба. Дорога селедка, наша еда… Жизни срок короткий, одна беда. Мать болеет, вот и конец, Козлик блеет, плачет отец… Томер-шмомер да Лаг ба-омер… [5]
Девочка Лизанька пробуждается наконец от тяжкого сна и открывает глаза — на сей раз действительно наяву. Время — около шести, горячая рыночная пора. Мечутся туда-сюда покупатели, важно расхаживает среди всеобщей суматохи ответственный милиционер Назаренко, и папка с неизвестными, но очень страшными бумагами угрожающе торчит у него из-под мышки. Снова и снова несется над площадью сиплый и жалобный голос Мешулама-по-прошайки:
— Томер-шмомер да Лаг ба-омер…
Его протянутая вперед рука просит, умоляет, требует милостыни.
Начало месяца ава. Утренний ветерок гуляет меж редких зубов нищего, серебряные паутинки дрожат на плечах деревьев. Еще несколько дней — и сбежит девочка Лизка от доброй бакалейщицы Голды, уйдет из Пашутовки вместе с Мешуламом-попрошайкой и бывшей рыботорговкой Песей. Уйдет, чтобы снова скитаться в холоде, голоде и грязи по залитым кровью дорогам.
А потом придет осень. Гнилые дожди затопят долины, и прежний привычный ужас будет вскипать и пузыриться на губах безумного мира.
9 ава 1927
Бердичев
Странная звезда зацепилась за небесный фартук осеннего месяца хешвана [6]. Подобно поднятой из морских пучин жемчужине, она сияла, туманилась и ласкала людские сердца. Я бесцельно бродил по улицам Бердичева, и зрак одинокой звезды сопровождал каждый мой шаг, каждый стон потрясенной души моей.
Немало еврейских местечек объехал я в те дни, видел их унылое, безропотное умирание, и эта картина ядовитой ржавчиной разъедала мне сердце. Дети некогда многочисленного мира разъехались в дали дальние, расселились по другим землям, растворились в шуме больших городов, в месиве иных народов, погибли в мясорубке войны и погромов. Это был конец — дикий и бесповоротный конец, хотя душа моя и отказывалась мириться с печальной очевидностью смерти. И тогда отправился я в Бердичев, сказав себе в сердце своем: вот единственное место на земле, где жив еще дух настоящего еврейства! Уж где-где, а в этом городе всякий может воочию убедиться, что есть еще евреи в нашей Советской стране!
Так оказался я в Бердичеве, под присмотром странной звезды, которая сияла и звенела над моей головой, как чудесная жемчужина, вынырнувшая из черной глубины моря. Я вслушивался в случайные речи прохожих и не верил своим ушам: вокруг меня не звучало ни одного еврейского слова! И где? В Бердичеве! Малые проказники — или, как сказала бы моя мама, «пипернотеры» — бегали повсюду с красными галстуками на шее и вопили во все горло по своему детскому обыкновению; парни и девушки чинно разгуливали рука об руку, шептались, перекидывались шутками и пели мелодичные песни; кто-то очкастый, схватив за пуговицу такого же очкастого собеседника, яростно спорил с ним о политике… Но все это — на языке язычников, словами другого, необрезанного народа!
Как видно, перевелись евреи в Бердичеве!
Ой-вэй, Бог Авраама! Неужели такую участь уготовил ты своему народу?
Стеная и не помня себя от горя, бродил я по городу — последний уцелевший еврей, малый обломок, щепка, крошка коры некогда мощного древа Израилева. Так брел я из улицы в улицу, из переулка в переулок, и холодный осенний ветер пронизывал меня до мозга костей. И казалось, что вместе с ветром ополчился на мою душу весь этот враждебный, чужой мир — и лишь одинокая звезда подрагивает надо мной, как теплый утешающий материнский взгляд, как единственная надежда и отрада.