— Какие зверята, — сказал он, опять привлекая меня и тиская. — Зверята, зверята.
— Но скоро мне будет все равно, — сказал я.
— Почему же?
— Потому что я буду жить самостоятельно.
— А шофером ты не хочешь быть?
— Нет, — сказал я, слегка сожалея, что не могу ответить иначе.
Он стал совсем печальным.
— Я, пожалуй, подожду, а? Когда она обещала приехать?
— Конечно, подождите, — сказал я, — к вечеру мама обязательно приедет.
Однако он не стал ждать, наверно, потому, что пришел дядя Харис, и тетя Марва позвала всех ужинать. А вскоре же явилась мама. Какой-нибудь час, проведенный ею в лесу, освежил ее. Потряхивая головой, откровенно радуясь удаче, рассказывала она тете Марве:
— Учительница этого оболтуса так прямо и говорит: он такой фантазер, такой лгунишка, может придумать что угодно. Понимаешь, его фантазиям верить нельзя!
Тут мама заметила меня и спросила:
— Ты присматривал за бабушкой?
— Она все время спала.
— Спала? А вон кричит. Ну, достанется мне! — И потрусила к крыльцу.
Осень и зима были для моей мамы суматошными, тревожными, она заметно похудела, но глаза блестели задорно, даже вызывающе, и на усталость она не жаловалась.
Только в ноябре напали на след воров, а до этого всем нам было как-то не по себе. Впрочем, Галейку оставили в покое почти сразу же, тем более, что Вероника Павловна авторитетно охарактеризовала своего подопечного как болтунишку и фантазера, потешающего класс невозможными измышлениями.
Совсем плоха была бабушка, и мама уходила на занятия изможденная ночным бдением, а после занятий искала редкие лекарства, потом стояла в магазинах и возвращалась еле живая.
Галейка не пошел ни в какой кружок — маме теперь было не до своей затеи, — да он целыми днями пиликал на баяне, и старшие были очень довольны: благо, мальчик не шатался по улицам.
Мы с Динкой учились ни шатко, ни валко, к тому же моя сестра намеревалась оставить школу и поступить на работу. Марсель уже работал — монтером в водосвете — и ходил теперь по улицам, перевесив через плечо «когти», жил в своем саманном домишке и к нам не являлся. Между переменами в его жизни и решением Динки бросить школу существовала несомненная связь, о которой мама пока еще не подозревала.
В мае умерла бабушка. Я видел бабушку накануне ее кончины, она сидела прямая, я бы даже сказал, стройная, в белом платке, натянувшемся на ее выпуклом высоком лбу, и лицо у бабушки было свежее, будто совсем не задетое болезнью, свежее и горделивое лицо. Говорили, и со смертью она не потеряла красоты, но я уже ее не видел.
Я испугался смерти в нашем доме. Это был испуг, смешанный с каким-то еще стыдом. Может быть, это было смущение перед ритуалом, хотя и обычным в нашей среде, но необычайным, не привычным для среды более широкой, для города, в котором преобладали иные ритуалы и порядки. Я ушел со двора в день бабушкиных похорон. Я лежал на островке, потом бродил по улицам, я плакал и бормотал: «Где моя собака, она все понимала, она любила меня — где она? Чем она провинилась? Перед кем?.. Теперь она пропала, пропала…»
Потом я отправился в сквер на улице Красногвардейцев, сел на скамейку и стал смотреть на дом, в котором жила Тамарка, дочь летчика. Тамарка была рослая, крепкая девчонка с маленькими крапчатыми глазками. Она училась в нашей школе. У меня было к ней странное отношение. Я не надеялся — да, наверно, и не хотел — увидеть ее и, уж подавно, поговорить с нею, я никогда с нею не разговаривал. То, что я испытывал, было мечтой, тоской, — по какой-то другой жизни, отличной от нашей.
И вот я сидел в сквере и смотрел на дом и не сразу заметил вокруг него людское копошение. Возле одного из подъездов стояла группа женщин, в подъезд входили и выходили — женщины и мужчины, стройные строгие военные, одетые как на парад. Потом к дому стали приставать автомобили, легковые и грузовики, и с одного грузовика сняли и понесли венки. В этом доме кто-то умер. Скорее всего, погиб. Здесь жили летчики, а самолеты иногда разбивались.
Вот еще один грузовик подъехал — из него выгрузились со своими инструментами музыканты и потихоньку стали располагаться вдоль стены напротив подъезда и спокойно опробывать инструменты. Все происходило так медленно, так монотонно и смиренно, что вот уже за полдень перевалило, а я все сидел, расслабленный, присмиревший, даже утешенный тягучим и вроде бессмысленным действом, не вызывающим во мне никакого напряжения — ни любопытства, ни томления, ни сострадания. Кажется, среди этой тихой, почти безмолвной суеты мелькнула фигурка Тамары. Да, это она вывела на улицу братишек-близнецов лет по пяти. Лицо у нее было заплакано. Это ее отец погиб, подумал я…
Заиграл оркестр, и, в тот же миг, вскочив на скамейку, я увидел, как из подъезда выносят гроб, похожий на клумбу, тихо плывущую в горячих струях дня. Гроб поставили на грузовик, и в него по приставной лестнице поднялись несколько женщин и Тамара.
Я оставался на месте, наверно, еще с полчаса, пока процессия выстраивалась, вытягивалась, налаживая свое скорбное течение. Наконец, и я пошел и пристроился в хвосте шествия. В густом рокоте оркестровых труб временами мне чудился плач Тамарки, и я плакал, плакал так, что женщины мне стали говорить:
— Почему же ты отстал? Ступай, ступай вперед, тебя посадят в машину.
Но ни их слова, обращенные прямо ко мне, и ни вообще их любопытствующий говор, реявший вокруг моей головы, не трогали меня и мое скорбное равнодушие приносило мне какое-то удивительное облегчение… Я не сразу заметил возле себя Марселя. Ему пришлось дернуть меня за рукав.
Я обрадовался, и эта радость почему-то тоненько кольнула в мое сердце. Марсель был очень красив, я это сразу отметил про себя. В ту пору любой подросток, любой юноша, уверенно обретающий черты мужественности, казался мне красивым. Так вот Марсель предстал перед моими глазами взрослым. В рабочей спецовке, подбористо облегающей пока еще угловатые плечи, в кепке-восьмиклинке, чуть ухарски задвинутой к затылку.
— Ты идешь на работу? — спросил я.
— Нет. Сегодня я отпросился. Мы рыли могилу. А теперь я иду домой… туда. Ведь скоро будут выносить. Ты пойдешь сейчас или…
— Нет, нет, — замотал я головой.
— Понятно, — сказал он, потупясь. — Тогда… если спросят, я скажу, что видел тебя в сквере. Я скажу, что ты немного боишься… всего этого.
Он тут же оставил меня, а я продолжил свое сумасбродное и горестное движение и опять стал плакать: «Где моя собака, она все понимала, она любила меня — где она?..» — И в иную минуту мне казалось, что жаль только одной собаки, одной собаки, а все остальное меня не трогает, точнее, всего остального вообще нет — ни смерти бабушки, ни гибели Тамаркиного отца.
Я плохо помнил дальнейшее, как доплелся я вместе с процессией до братского кладбища, пробыл там, пока все не кончилось, потом… да! — когда ударил винтовочный залп, я тотчас же поглядел в небо, как будто хотел увидеть улетевший туда залп. Потом, помню, почти рядом проехала машина, в которой сидела Тамарка, и мне очень захотелось забраться в машину, но только потому, что ноги уже не держали меня. Оставшись один, я вернулся к свежему холмику, на котором лежали полевые цветы, а над цветами всходила в синих искрах дня красная звездочка…
Когда я пришел домой, там все было кончено. Мама кинулась ко мне и обняла.
— Больше всего я боялась за него, — сказала она учительницам, которые пришли разделить с мамой ее горе. — Он такой ребячливый, такой ранимый — и хорошо, что сам догадался исчезнуть. Я сразу сказала папе: нет, не надо его искать, он придет сам.
Учительницы смотрели на меня, как бы стараясь увидеть что-нибудь, необыкновенное, делали понимающие лица, но взгляды их не были теплы.
Потом они ушли, а мы стали собираться к дяде Заки, за нами пришла тетя Айдария, жена дяди. С ними наша семья почти не общалась, я не помнил случая, чтобы кто-нибудь из родичей взял да просто забежал на минутку. Но в святые праздники дядя звал всех нас в гости. Дедушка, едва кончив трапезу, сурово говорил: «Ну, пора!» — и тут же выходил из-за стола. Прохладные отношения длились вот уже два десятка лет, и хождения в гости вовсе не означали потепления. Просто дедушка отдавал дань порядкам — вкушал хлеб-соль у своего отпрыска, прочитывал короткую молитву, и на том все заканчивалось. А нынче нас звали потому, что по обычаю — в доме, проводившем покойника, не готовят пищу.
Дедушка и сегодня не изменил своему правилу— скоро ушел, а мы с мамой остались. Старшие вспоминали, как добра была бабушка к дяде Заки, хотя он ей был неродной сын. А дедушка, конечно, бывал суров и не всегда справедлив.
— Ох, несправедлив!.. — начал было дядя Заки, но жена его перебила:
— Мы все-таки не счеты сводим.