Однако и туда не так-то просто. Вечером, часов около девяти, он, по обыкновению, валялся на кровати, ноги под рваным покрывалом, озябшие руки под головой. Холодно, везде толстый слой пыли, скапустившийся, облетевший фикус сухой жердью в своем горшке. Приподняв ногу, Гордон оглядел носок — дыр больше, чем носка. Так вот он, Гордон Комсток, — на грязной койке в рваных носках, за душой полтора шиллинга, позади тридцать лет впустую. Ну что, докатился? До самого дна? И уже никто, ничто не вытащит. Хотел в грязь — получил сполна. Ну как, ты успокоился?
Однако и теперь не очень-то ему спокойно. Тот мир, хищный мир денег и успеха, всегда рядом.
Одним безденежьем, убогим бытом не спасешься. Когда узнал о готовом принять обратно «Альбионе», не только разозлился — сердечко-то ведь ёкнуло? Прямо в лицо дохнуло опасностью. Какое-нибудь письмо, телефонный звонок — и вмиг опять швырнет туда, где четыре фунта в неделю, усердная возня, благопристойность и подлое рабство. Попробуй-ка на деле провалиться к дьяволу. Застрянешь! Вся свора небесная рванется догонять, за шкирку тебя вытягивать.
В пристальном созерцании потолка мысли куда-то разбрелись, затуманились. Полная безнадежность окружавшей нищеты несколько успокоила. И тут в дверь тихо постучали. Не пошевелившись (видно, мамаше Микин приспичило что-то спросить), Гордон буркнул:
— Войдите.
Дверь открылась. Вошла Розмари.
Секунду, привыкая к шибанувшей в нос сладковатой затхлости, она стояла на пороге, и даже в свете еле коптящей лампы успела разглядеть этот хлев: заваленный бумагой и объедками стол, камин с горой золы и кучей грязных плошек, засохший фикус. Сняв шляпку, Розмари медленно приблизилась к кровати.
— Уютный уголок! — сказала она.
— Вернулась все-таки? — сказал он.
— Да.
Прикрывая глаза ладонью, Гордон слегка отвернулся.
— Пришла еще парочку лекций прочитать?
— Нет.
— А зачем?
— Затем…
Встав у постели на колени, она отвела с его лица ладонь, хотела было поцеловать, но удивленно отпрянула:
— Гордон!
— Что?
— У тебя седина!
— Где это?
— Прямо на макушке, целая прядка, это, наверно, совсем недавно.
— «Посеребрило мои кудри золотые», — равнодушно кинул он.
— Ну вот, оба седеем, — вздохнула Розмари и наклонила голову, демонстрируя три свои белые волосинки.
Потом забралась на кровать, легла рядом и, обняв, стала целовать его. Он не сопротивлялся. Его не тянуло к Розмари (эта близость сейчас была бы совершенно ни к чему), но она сама скользнула под него, прижалась мягкой грудью, прихлынула тающим телом. По выражению ее лица он видел, что привело сюда невинную глупышку, — великодушие, чистейшее великодушие. Решила уступить, хоть так утешить нищего неудачника.
— Не могла не вернуться, — шепнула Розмари.
— Зачем?
— Так жутко было думать, что ты где-то там один-одинешенек.
— Напрасно. Лучше бы тебе меня забыть. Мы никогда не сможем пожениться.
— Ну и пускай. Любящим это безразлично. А я тебя люблю.
— Не слишком-то разумно.
— Ну и пускай. Нам давно надо было.
— Пожалуй, не стоит.
— Нет, стоит.
— Ну не будем.
— Будем!
Что ж, она одолела. Он так долго желал ее, что не смог отказаться, и это наконец произошло. Без дивных наслаждений, на несвежей койке в углу съемного чердака. Затем она встала и привела себя в порядок. Несмотря на духоту, пробирала зябкая сырость. Оба слегка дрожали. Укрыв лежащего лицом к стене Гордона, Розмари взяла его вяло расслабленную руку, потерлась о нее щекой. Он даже не шелохнулся. Тогда она, тихо прикрыв за собой дверь, на цыпочках пошла вниз по зловонной, замусоренной лестнице. Ей было грустно, неспокойно и очень холодно.
Весна, весна! Повеяло дыханием поры волшебной, когда оживает и расцветает мир! Когда потоком вешних струй смывает уныние зимы, красою нежной молодой листвы сияют рощи, зеленеют долы и меж душистых первоцветов кружат, ликуя, эльфы, а с ветвей несется звонкой птичьей перекличкой «тинь-тинь», «ку-ку», «чик-чирик», «фью-тю-тю»! Ну, и так далее (смотри любого поэта от бронзового века до 1805 года [26]).
Находится немало чудаков, которые все продолжают воспевать этот вздор в эпоху центральной отопительной системы и консервированных персиков. Хотя весна, осень — какая теперь разница цивилизованному человеку? В городах вроде Лондона смену сезонов, кроме показаний термометра, указывает лишь мусор на тротуаре. Конец зимы — топаешь по ошметкам капустных листьев, в июле под ногами — россыпь вишневых косточек, в ноябре — пепел фейерверков, к Рождеству — апельсиновые корки. Вот в старину для людей, просидевших месяцами в хижине на сухарях и солонине и дождавшихся свежего мяса и овощей, весенние восторги, конечно, имели смысл.
Гордон прихода весны не заметил. Март в Ламбете не напоминал о Персефоне. Дни стали подлиннее, донимали пыльные ветры, иногда в сереньком небе проблескивали лазурные дыры. При желании можно было, наверно, обнаружить даже почки на закопченных деревцах. Кстати, фикус мамаши Микин все-таки выжил: листья с него опали, зато из ствола полезли рожки двух новых отростков.
Уже три месяца Гордон спокойно гнил в рутине приема-выдачи глупейших книжек. Товарные запасы разрослись до тысячи наименований, и заведение в неделю приносило фунт чистой прибыли. Хозяин был бы совершенно счастлив, если б не досадный просчет с помощником. Купив себе, так сказать, алкоголика, Чизмен с надеждой ждал, когда же тот напьется, прогуляет и даст повод себя оштрафовать. Однако этот Комсток регулярно являлся абсолютно трезвым. Как ни странно, к выпивке Гордона нисколько не тянуло. Даже от кружки пива он сейчас отказался бы в пользу чайной отравы. Все желания, претензии иссякли. На полтора фунта в неделю жилось проще, чем на два. Хватало почти в срок оплачивать жилье и кое-какую стирку, купить угля, сигарет, чая, хлеба и маргарина. Порой еще оставалось полшиллинга сходить в паршивую киношку по соседству. Рукопись он по привычке таскал с собой, но относительно «работы над поэмой» даже притворяться перестал. Вечера проходили однообразно: забраться к себе на чердак, затопить камин, глотать чай и читать, читать. Чтивом теперь служили воскресные газетки — «Синичка», «Шарады и кроссворды», «Шутник», «Домашние советы», «Девичий клуб». Кипы старых газет (среди них — двадцатилетней давности) достались Чизмену от дяди, использовались для упаковки, и Гордон брал их пачками, что попадется.
Розмари он давно не видел. После того ее визита она несколько раз писала, потом вдруг резко прекратила. Пришло письмо от Равелстона, просьба дать в «Антихрист» очерк о двухпенсовых библиотеках. Джулия кратко сообщила о семейных новостях: у тети Энджелы всю зиму страшно дуло, у дяди Уолтера, по-видимому, камни в мочевом пузыре. Никому Гордон не ответил и вообще мечтал забыть их всех. Только мешают изъявлением своей привязанности. Дергают, не дают вольно дремать в болотной тине.
Очередной рабочий день. Принимая от рябоватой, с волосами как пакля фабричной девушки прочитанную книгу, Гордон мельком заметил возле входа еще какую-то фигуру.
— Что вы хотите почитать?
— Это… — замялась девушка у стола, — ну, про любовь как бы.
Он повернулся достать с полки «про любовь», и сердце застучало — возле двери стояла Розмари. Бледная, необычно понурая. Молча и как-то напряженно ждала.
Руки его так тряслись, что запись в карточке осталась невнятным зигзагом. Штамп он поставил не туда. Рябая девушка пошла к выходу, сразу уткнувшись в растрепанную книжку. Розмари пристально смотрела на него. Давно она не видела Гордона при дневном свете. Как изменился! Вконец обносившийся, лицо осунулось, прибрело землистую бесцветность живущих на хлебе с маргарином, с виду не тридцать, а скорее сорок. У самой Розмари вид тоже был не блестящий, и одета она была как будто наспех, без привычной ее щеголеватой аккуратности.
— Не ожидал тебя увидеть, — начал он.
— Мне необходимо было прийти. Я в перерыв отпросилась, сказала, что неважно себя чувствую.
— Да, ты такая бледная. Садись.
Имелся лишь один стул, Гордон учтиво принес его. Она не села, но взялась за спинку стула. По движению судорожно сжатых пальцев видно было, как она нервничает.
— Гордон, так я и знала — ужас!
— Что случилось?
— У меня будет ребенок.
— Ребенок! О, черт!
Задохнувшись, будто ему саданули под ребра, Гордон промямлил обычный идиотский вопрос:
— Ты уверена?
— Абсолютно. Что я пережила! Надеялась, конечно, как-нибудь обойдется, глотала всякие пилюли. Ох, свинство!
— Господи, что за кретины! Как будто могло выйти по-другому!
— Что ж, я сама виновата, я…
— Черт! Идет кто-то.
Появилась сопящая веснушчатая толстуха, сварливо потребовала «чтобы с убийствами». Розмари, опустив глаза, скручивала-раскручивала на коленях свою перчатку. Толстуха капризничала. Что ни предложи, поджимала губы, отвергая «читала уж!» или «чего-то не то!». У сраженного новостью Гордона кололо сердце и внутри все сжималось, но надо было доставать книжку за книжкой, уверяя жирную дуру, что это как раз «то». Наконец удалось ее спровадить, дверь со звоном захлопнулась, и он вернулся к Розмари.