Наконец забрезжил слабый свет.
— Ты ее била?
Помолчав, Верна заговорила детским тоном:
— Ну, толкнула разок. Достала она меня, понимаешь? А вообще-то это дурацкий книжный шкаф виноват. Ну тот, который я купила, когда собиралась получить долбаный аттестат зрелости. Наверное, она ударилась об него ногой, я точно не видела... — Снова молчание, а потом: — Меня теперь в полицию заберут, да?
Казалось, механизм ее мозга едва-едва работает, преодолевая сопротивление трения, перерабатывая вредные химические вещества, накопившиеся в житейских волнах, которые то нахлынут, то откатят.
— Верна, подожди, не клади трубку, — попросил я. Тихонько, чтобы она не услышала, что я отошел от телефона, положил трубку на подлокотник кресла рядом с томиком «Социалистического решения», который стоял домиком лицом вниз, давая возможность заглянуть в красивое беспокойное лицо автора на задней обложке, и на цыпочках прошелся по коридору в гостиную.
— Что ты об этом думаешь? — спросил я Эстер шепотом.
Она прикрыла ладонью телефонную трубку — жест был медленный и удивительно грациозный, как движения пловца под водой. Подняла голову, и я увидел, что белки ее глаз расширились и покраснели. Сморщив губы, словно собираясь свистнуть, она сказала негромко:
— Поезжай. Ты должен поехать.
К Верне? На ночь глядя? Но Эстер благословила меня, не так ли? Я пробормотал ненужное извинение:
— Вероятно, много шума из ничего, но...
Она сидела, величественно выпрямившись, похоже, совершенно пьяная. На ней был желтовато-коричневый кашемировый кардиган (купленный в магазине Траймингхема в тот же день, что и мой джемпер из верблюжьей шерсти), надетый на желтую водолазку. Эстер примостилась на краешке обитого шелком канапе, голые колени упирались в край стеклянного столика, и в отражении стекла я видел белую полоску на коленных чашечках. Лицо ее лоснилось, может быть, от жара уже догоравшего камина. Мне подумалось, что звонок Верны удивил ее меньше, чем меня. Она убавила звук в кассетнике, но по красному огоньку и вращающейся втулке в окошках из органического стекла было видно, что опера еще шла к кульминационной сцене. Бедная Мими. Бедный Рудольф.
Я кинулся к себе, чтобы сказать Верне, что еду, но услышал короткие гудки: она бросила трубку. Я надел плащ на теплой клетчатой подкладке, обмотал горло серым шерстяным шарфом, нахлобучил капюшон, хотя последние два-три дня вовсю пригревало солнце, но апрель в наших местах — месяц холодный, сырой.
В коридор вышла Эстер. Мне показалось, что она нетвердо держится на ногах, хотя дома она не носит цокающие шпильки. Сейчас она была босиком. Для садовой возни во дворе она надевает резиновые сапоги или же старые замызганные кеды. За четырнадцать лет совместной жизни ее ступни раздались и огрубели, но поскольку ломкие ногти и желтые мозоли появились у нее на службе у меня, при выполнении работ по нашему общему дому, ее ноги сохранили для меня прежнюю прелесть. Какую диету ни соблюдай, все равно с возрастом кости делаются хрупкими, а мышцы дряблыми. От нее попахивало потом, как будто за время ее связи с Дейлом, тех бесстыдных дневных свиданий в мансарде, тех вывертов наизнанку, подобно порнозвезде, и отдохновения в луже молодой спермы она вся пропиталась чем-то пряным и острым, и это пряное и острое выступало теперь из пор ее кожи. Как все грешники, она варилась в собственном соку — влажные волосы были зачесаны назад, и выпуклый лоб поблескивал.
— Долго тебя не будет? — Неужто в ее одурманенной душе зашевелилась мысль устроить быструю встречу с любовником, стремительное, точно движение электронов, совокупление с нашим компьютерным колдуном?
— Я еще не знаю, что там случилось, — ответил я. — Если ребенка надо показать врачу, это займет определенное время.
— Ребенка?..
— Да, Полу. Или Верну — не знаю. А ты меня не жди, ложись. Ты была как всегда права: надо было оставить девчонку в покое.
— Ты старался быть хорошим братом Эдне. — Я не понял, сколько иронии заключалось в этом замечании, если вообще она там была. Сильно колотилось сердце, этот стук заглушал все другие чувства. Поддавшись какому-то порыву, неожиданному и редкому, я наклонился и поцеловал Эстер. Она вздрогнула, раскрыла губы для ответного поцелуя, но я уже поднял голову. Как же хорошо, однако, наклониться к женщине! Когда я целовал Лилиан, то словно совершал церемонию приветствия товарища по партии. Нет, прав Тиллих: как живые существа, мы не только непоправимо религиозны, но и непоправимо социальны.
Собираясь ехать и спасать другую женщину, я почувствовал вожделение к собственной жене, хотя она и пропиталась греховными соками другого мужчины.
А Эстер? Выражение ее лица напоминало о том, как она выглядела четырнадцать — фактически уже пятнадцать — лет назад после нашей незаконной любовной сессии у нее на квартире, отправляя меня домой к Лилиан. Я должен был предстать перед женой и перед фактом распада семьи. Если я больше не увижу тебя, словно говорили ее зеленые навыкате глаза, нам есть что вспомнить. Она мыслила, как бухгалтер.
Моя «ауди» стояла на улице перед самым домом. Я сел в машину и поехал.
Наш город разделен на зоны. Днем границы между ними стираются, но в темноте приобретают пугающую определенность. Обитатели одной зоны не могут попасть незамеченными в другую, даже если ты на минутку забежал в китайский ресторанчик, чтобы взять какой-нибудь снеди на ужин. В тусклом свете уличных фонарей со всей отчетливостью проступают тонкие различия в одежде, косметике, оборотах речи, манере держаться, проступают и выдают нарушителя границы. Поэтому не без опаски, стараясь сдержать жаркое сердцебиение, я выехал по аллее Мелвина из нашего уютного зажиточного квартала и взял курс на район трехэтажек, лавчонок с опущенными решетками, жалких самозаправок, освещенных голубыми лампами, туда, где у баров под неоновыми вывесками, как травоядные на подножном корму, тусовалась крутая молодежь. В приоткрытые окна моей «ауди» доносились свист ветра и обрывки музыки из баров. Колеса машины прыгали на растрескавшемся, в выбоинах асфальте. В основаниях конических лучей от моих фар проносились или притаились на тротуарах какие-то продолговатые тени, od ombra od omo certo — привидения или люди. По правую руку от меня, за рекой виднелись сигнальные огни на крышах высотных зданий в центре, огни красные и белые, как и на самолетах над аэропортом, расположенным еще дальше в той же стороне. Куда и зачем летят эти самолеты, зачем на тротуарах сбивается в кучки молодежь? Ими движет та же сила, которая в этот поздний, пахнущий весной сырой вечер выгнала меня из дома.
Усвоив, что движение по Перспективной улице одностороннее, за квартал до сгоревшего бара я свернул на такую же полузаброшенную улицу. Окна в домах здесь были либо совсем темные, либо мерцали телевизионным светом. Припарковаться в новостройке вечером оказалось куда сложнее, чем днем: птицы слетелись к своим гнездам. Пришлось покружить, прежде чем я сумел втиснуться на Перспективной в недозволенное местечко: тут находился водоразборный кран. Отсюда было видно знакомое дерево — опушившееся почками гинкго. Реденькие веретенообразные клены и белые акации по краю тротуара тоже готовы были вот-вот покрыться зеленью. Я запер машину и быстрым шагом, но так, чтобы не подумали, что я бегу, направился к залитой зеленовато-желтым светом новостройке.
Темнота и прежде заставала меня здесь — во время зимних визитов к Верне, но в такой поздний час я очутился у дома номер 606 впервые. Вместо темнокожих ребятишек, резвящихся среди старых автопокрышек и брошенных бетонных труб, на скамейках и на ступеньках подъезда с железными дверями собрались подростки, собрались, несмотря на холодное дыхание гавани и сизый туман, расползающийся между домами. Белый в дорогом дождевике так быстро взбежал по ступенькам, что они едва успели посторониться, чтобы дать дорогу. Я торопливо пробирался сквозь потревоженную кучу джинсов, дакроновых стеганок и шарообразных шевелюр, поблескивающих капельками оседающего тумана. Были здесь и девушки — пышногрудые, с пышными прическами «афро», пышными и темными, как резина, руками и пышными поддельными побрякушками, — и их присутствие успокаивало. Справедливо или нет, мы ассоциируем женский пол с безопасностью, хотя история и мифы говорят об обратном: достаточно вспомнить матерей-убийц, исступленных вакханок или воительниц-амазонок, выжигавших левую грудь у дочерей. В конце концов для того, чтобы убить, требуется одно: увидеть в другом человеке врага, чья гибель принесет тебе пользу. И видеть врага — отнюдь не исключительная прерогатива мужчин. Но вот садизм — это садизм, форма нравственно-философского протеста. Способность возмущаться природой вещей, червь недовольства, вдохновлявшего мужчин на такие праздники пыток, лежит мертвым грузом в сердцах дочерей милой, послушной Евы. Женщина может впасть в ярость от разочарования или сплести со зла сети, но не ликует, демонстрируя всему свету наслаждение болью.