— Это чувствуется, — ответствовал я.
Сестра и молодой врач переложили Полу на каталку. Верна подошла поцеловать дочку на ночь. Она склонила бледное лицо к темному личику ребенка, из-под низкого выреза хлопчатобумажной блузки показались тяжелые груди. Она поправила одеяло у подбородка дочери и нагнулась еще ниже — поцеловать пальцы больной ноги. С того места, где я стоял, было видно, что груди ее вот-вот вывалятся. Интересно, знает она об этом или нет, подумал я.
— Это хорошие дяди и тети, — говорила Верна. — Они уложат тебя в постельку, Пупси. А мама утром тебя заберет. Будь хорошей девочкой.
Острый подбородок Полы сморщился. Она начала плакать. Медики столпились вокруг девочки. Я вывел Верну из операционной. Пока я извилистыми коридорами вел ее к выходу, молодая женщина тоже плакала, и у нее так же морщился подбородок.
Верна продолжала плакать и в машине — то громко, навзрыд, то едва слышно.
— Знаешь, дядечка, — выговорила она с трудом, — когда я нагнулась над ней... мне показалось... показалось, что этот противный гипс... у меня в животе сидит... Я по ее глазам видела, что она не понимает... что за хреновина с нею творится.
— М-м... кое-кто из нас тоже плохо понимал.
— Они хотят отнять ее у меня, правда? Этот старый негр наверняка позвонит в управление... хотя и обещал, что не будет.
— Не слышал, чтобы он обещал. Я слышал только его молчание. Больница вынуждена ограждать себя от обвинений в нарушении закона и от судебных исков. Это он правильно объяснил.
За ветровым стеклом мелькали голубые и желтые огни. Нам пришлось сделать полный круг, чтобы въехать на старый мост с его фонарями в стиле модерн и приземистыми пилонами.
— Эти задницы житья мне не дадут, — продолжала Верна. — Заставят ползать перед ними на брюхе и есть дерьмо, все пятьдесят семь сортов дерьма. А если я откажусь, они... они отнимут у меня моего ребенка! — выкрикнула она, зарываясь лицом в край шали, словно для того, чтобы сдержать рыдания. Еще одна сцена, сказал я себе, но разыграна плоховато. У западных людей вообще октавы на две снизилась страстность. А вот женщины «третьего мира», если судить по телевизионным клипам из Ливии и Эфиопии, по-прежнему способны на душераздирающие нечеловеческие вопли из самой глубины своего существа.
— Не думаю, — вяло сказал я. — Вопросы у них, конечно, будут, но отобрать ребенка у матери — дело трудное, заковыристое. Допустим, отберут, и что будут делать потом? Государство не спешит стать сиротским домом для широких масс. Рейган и его команда призывают к возрождению крепких семей. Это снимет с них груз ответственности.
Верна упивалась своей истерикой.
— Сначала вы заставляете меня избавиться от одного ребенка, теперь хотите отнять другого!
Человек видит в своих фантазиях то, что хочет. Мне подумалось, что Верна не возражала бы сбыть маленькую Полу с рук.
— Если бы ты придерживалась нашего объяснения... — продолжал вразумлять я ее.
— Не нашего, а твоего, дядечка, причем дурацкого.
— Но у тебя не было никакого.
Наши перепалки с Эдной в те жаркие душные недели в Огайо длились иногда целый день. Это ты. — Нет, не я. — А я знаю, что ты. — А я знаю, что ты знаешь, что это не я. Словесные схватки заменяли нам соприкосновения. Мы были слишком зелены, чтобы прижиматься, к тому же брат и сестра.
Верна терла шалью глаза. Только сейчас до нее доходила реальность того, что произошло.
— Маленькая, а такая храбрая, правда, дядечка? Почти не плакала, хотя и люди чужие, и что-то с ней делают.
— Да, она держалась молодцом, — согласился я. Мы уже были в нескольких кварталах от Перспективной улицы, проезжали сквозь бездну ярких огней, которую неделей раньше видел Дейл со своего седьмого этажа. Поскорее бы забросить Верну и — домой. Эстер еще не легла, сидит за бокалом и курит, переходя от раздражения к волнению и обратно. Я знаю Эстер, знаю, как она склонна перебирать и взвешивать вероятности. Любовь проходит, остается привычка. Эстер была моей привычкой.
— Вообще-то Пола послушная, — говорила Верна, переводя дыхание. — Старается быть послушной. Иногда нам так хорошо вдвоем... Музыку слушаем... Я просто вижу, как она, бедная... как она следит за мной... учится быть человеком... Кроме меня, у нее никого нет... А я так одинока... Но это ладно... Но вот она одинока...
Я чувствовал, что ее всхлипывания хорошо продуманы, и сказал резко:
— Пожалуйста, не преувеличивай. Поле совсем не так плохо, как многим другим детям. Во многих отношениях даже лучше.
Слезы у Верны моментально высохли, голос зазвенел:
— Это потому, что у нее богатые родственнички вроде тебя, твоей воображалистой половины и тупоголового сынка... Прости, это я нечаянно. Вообще-то он ничего... На День благодарения уж так старался, так старался угодить новому человечку... И он знает, что вы оба считаете его тупым.
Мне было обидно. Если это правда, то пренеприятнейшая. Но это неправда, не может быть правдой. Мы с Эстер так любим Ричи.
— Как ты не понимаешь, что это еще хуже, — бормотала Верна. — Хуже и для нее, и для меня. Пока не появился ты — в своем моднющем пальто, в перчатках и смешной шляпе, я и горя не знала, кроме как от родителей, от которых мне посчастливилось смыться. Проснешься утром, и ни с того ни с сего запоешь. И Пола пела. Квартирка у нас так себе, знаю, тебе наш дом и вовсе ужасным кажется. Но у меня была нормальная жизнь, особенно если не думать, что есть какая-то другая. Но вдруг приходят какие-то люди и говорят, что это не жизнь, а черт-те что!
Я подъехал к самому ее дому, и тут мне пришла мысль, что оставить Верну одну в унылой опустевшей квартире — бессердечно, бессердечно даже по моим, не очень строгим понятиям.
— А то поедем к нам, переночуешь, — предложил я. — Свободное место есть. Весь третий этаж будет в твоем распоряжении. Эстер еще не спит, уверен.
Втайне я надеялся, что девчонка откажется. Неприятности нынешнего вечера непомерным грузом давили сердце. Шумное выражение горя и растерянное самооправдание Верны напомнили мне, почему я тоже был до смерти рад бежать из Кливленда. У людей из глубинки есть надоедливая неиссякаемая способность копить все в себе: самооправдание, самообман, самовлюбленность, самобичевание. Упражняясь в моральной акробатике, они могли целыми днями копаться в своих душах. В каждой спальне, в каждой кухне незримо таились тени библейских пророков и проповедников, старых, ломающих руки евреев с волосатыми ноздрями, — таких ни за что не приняли бы в загородный клуб, хотя без них не обходится ни одно предприятие, будь то косметическое или космическое. Таково наше пуританское наследие. Каким образом Израиль поймал нас на крючок, напичкал нас чернокнижными ужасами, предсказаниями и проклятиями? Современные его потомки считают их семейной шуткой и живут в свое удовольствие, наслаждаясь скрипичными концертами и занимаясь чистой, безбожной наукой. L'Chaim! Да здравствует жизнь! По сравнению с евреями мы, протестанты, поистине обитаем в домике смерти.
— Нет, дядечка, спасибо, не хочется. Может, ты зайдешь на минутку? — Это было сказано тихо, так что я еле расслышал ее слова в рокоте незаглушенного двигателя.
На растрепанные волосы Верны падал свет фонаря, хотя все равно ее лицо казалось безжизненной маской, из-под которой, как из какого-то провала, доносился слабый хрипловатый голос.
— Ну пожалуйста. Мне сейчас не в дугу оставаться одной. Да и страшно. Знаю, я паршиво себя вела...
От печки шел теплый домашний воздух. Часы на приборном щитке показывали двенадцать восемнадцать. «Поздновато для прогулки на площадке». Поездка в больницу заняла два часа, но могла занять и все три. Рука Провидения проворно вытащила карту из рукава. Впереди, в нескольких шагах со стоянки выехала машина, оставив свободное место.
Я сказал полубранчливо:
— Допустим, я зайду. Почему это улучшит твое паршивое настроение? — Так обращаются к слабому или неуспевающему студенту, который исчерпал свое время, но не хочет уходить — в напрасной надежде, что в присутствии преподавателя произойдет чудо, заменяющее прилежные занятия.
Тон ее изменился. Вместо истерических восклицаний я услышал уверенные, спокойные слова. Учителем стала она. Мы словно ступили на жаркую, выжженную землю, где она одна знала, как жить.
— Ты и сам не против зайти, я знаю, — сказала Верна монотонно. — Сам почувствуешь себя не так паршиво, и мне будет легче.
— Откуда ты взяла, что я себя паршиво чувствую?
— Оттуда. По всему видно, что тебе паршиво. Посмотри на свое хмурое лицо, дядечка, на брови. И как ты все время на руки смотришь. Идем! — В ее голосе зазвучали властные нотки. — Для разнообразия сделай что-нибудь для других.
Казалось, не мои руки и нога подали машину вперед, в свободный промежуток на стоянке, а ее голос.
Дом молчал, будто его покинули. О былом присутствии человека на планете Земля свидетельствовали только голые электрические лампочки, надписи на стенах, стершиеся ступени. В квартире нас встретила пустота и тишина. Отсутствие Полы чувствовалось даже в воздухе комнат, в знакомом запахе, будто от земляного ореха, запахе застоялом, как вода в илистом пруду.