Ознакомительная версия.
— Ну что, да-ра-гой, тоже подцепил, — мрачно усмехнулся в смоляные усы шашлычник, с кривым, как турецкая сабля, кавказским носом.
— Кого подцепил?! — Карнак выпучил на него глаза. — Ты что, земеля, я человек серьезный, жениться собираюсь, — тут он по-свойски подмигнул сестре. — Подцепил… Ничего себе заявочки.
— Щутник, — скривился шашлычник. — Но ничего, ничего, да-ра-гой, забудешь свои щуточки, как полежишь в этой больнице.
— В какой ещё больнице?! — встрепенулся Карнак. — У меня путёвка на курорт… К югу, в Гуленджан… — и, косясь на шашлычника, пританцовывая на кавказкий лад, вдруг запел на ломаном русском:
Гуленджан, Гуленджан,
На базаре лавка.
Мы торгуем баклажан,
Разный рода травка.
Мумия сидел.
Солнце сильно припекал:
На высокий на гора Мумия вспотел.
— Грузинская народная песня «Гуленджан» в сибирской обработке…
Тут сестра его осадила:
— Вам необходимо будет приобрести лекарства, которые вам выпишут…
— А даром уж не лечат?.. Вот зять мой Коля мотанул на курорт, а через неделю шлёт моей сестре открыточку: дескать, врач тут прописал дорогое лекарство, — по триста грамм коньяка утром и вечером. Деньги, мол, кончились, пошли, Валя, рублей эдак двести. Твой Коля.
— Весёлый парень, — ухмыльнулся шашлычник и, открыв тумбочку, стал рыться в ней словно крот.
— И не говорь, паря, — отозвался Карнак и, будто случайно, положил руку на плечо сестры. — Веришь, Танюха, как сейчас помню, начали мне пуп вязать. Вяжут, а я хохочу, — чикотно же. Вот и хохочу с тех пор… — отчего-то уже с грустью вздохнул Карнак.
— Устраивайтесь, — брезгливо смахнув с плеча шаловливую руку, осадила девушка бойкого на язык Карнака. — Вот только возле окошка кровать осталась…
— Танюха, да это здорово, что возле окошка.
— Почему? — чуть приметно, краями щедро крашенных губ, усмехнулась сестра.
— А чтоб на свиданья к тебе бегать — хоп и…
— Не выйдет… Располагайтесь. Вот ваши вещи, — сестра подала ему чёрный больничный куль. — Завтра сдадите их сестре-хозяйке. Если ночью будет холодно, попросите у няни второе одеяло.
— А если скучно будет?! Тут одеяло не спасет… Таня, можно один скромный вопрос задать? Вот интересуюсь…
— Что ещё? — с напускной, так не личащей ей, молоденькой, щекастой, с какой-то нарошечной серьезностью глянула на Кар-нака.
— Всю жись мечтал с медичкой познакомиться, — такие они все ловконькие, чистенькие. И к спирту доступ… Нет, женюсь на медичке, а то халда попадётся, с греха с ей сгоришь… Короче, вашей маме, случаем, зять не нужен? Непьющий…
— За уши льющий, — добавил шашлычник, и по его речи мы смекнули, что он уже давно осел в Сибири.
— У мамы уже есть зять, — усмехнулась сестра, скользом оглядев Карнака с ног до головы и, похоже, дёшево оценив его.
— Да? — Карнак почесал затылок. — Жаль, конечно… Хотя муж — не печка, можно отодвинуть.
Сестра, чтобы прекратить игривое пустобайство, стала наказывать:
— Сейчас няня принесёт банки, на них всё будет написано. Сдадите мочу…
— Куда идёшь? Иду к врачу. Чего несёшь? Несу мочу… Помереть здоровеньким хочу.
— Поэт? — опять скривился шашлычник.
Карнак не ответил, но допел расчатую кавказскую песню:
На высокий на гора Мумия сидел.
Тучка туда-сюда ерзал:
Мумия замерзнул.
Гулинджан…
Если на гору залезть,
И с неё бросаться,
Очень много шансов есть
С жизнею растаться.
Гуленджан…
Сестра, улыбнувшись было, тут же смахнула с лица смущенную улыбку, построжала:
— Прекратите… Надо сдать анализы на сахар, и…
— А зачем на сахар-то?! Я его сроду не ем — зубы берегу. Белая смерть… Ну, ладно, ближе к телу. Так во сколько, моя бравая?
— Что во сколько? Мочу сдать?
— Какую мочу?! — Карнак весь сморщился, горестно закатил глаза, но тут же хитро разулыбался и привычно подмигнул сестре. — Я говорю, во сколь встречамся-то? Надо часы сверить, — он манерно отмахнул рукав и огорчённо сплюнул. — Фу ты, черт подери, свои золотые на курятнике оставил.
— Устраивайтесь, — властно приказала сестра. — И чтоб тихо было. Не мешайте людям болеть. А шуточки свои будете в деревне шутить, когда… выпишут, — она досказала с мрачным намёком,
— О ти, какие мы сердитые. Я к вам всей душой, а вы ко мне…
— Чтобы после десяти все были в постели, я проверю, — тут сестра развернулась юлой и уметелила из палаты, осерчало стукотя высокими копытцами.
Когда дверь захлопнулась, Карнак пропел:
Я с матаней спал на бане,
Журавли летели,
Мне матаня подморгнула,
Башмаки слетели.
* * *
Освоившись в палате, он распахнул окно прямо в сырые после дождя, пахнущие черёмухой, синеватые сумерки, и, усевшись на подоконник, запалив сигарету, хитровато и прищуристо оглядел нас, тоскливых, настороженных, ни на минуту не забывающих о напасти — о клеще окаянном.
— Так вы что, мужики, все укушенные? — с радостным дивом спросил он.
— Нет, на курорт приехали, в Сочи на три ночи, — напомнил шашлычник, и, плеснув коньяку в тонкий стакан, завинтив пробку, спрятал бутылку в тумбочку.
— Но ничо, ничо, мужики, — даже не глядя на шашлычника, стал успокаивать нас Карнак. — Бог не выдаст, клещ не съест. Как моя мама говорила, Царство ей Небесное: на всё воля Божия, кому сгореть, тому не утонуть… От тоже напасть, а! Такая, паря, махонькая, а до чего зловредная. Меня от, врать не буду, и медведь драл, и геолог с ружьём гонял, и волк рвал, и сохатый[126] [127] бодал, и ничо, жив-здоров Иван Петров.
— И медведь драл, — улыбнулся шашлычник, зажевывая выпивку сыром.
— Я, паря, врать не люблю. Но вот как-то раз, помню… Ладно, потом доскажу… Мужики! — он по-бригадирски оглядел нас. — Как тут у вас насчёт картошки дров поджарить? Короче, закусь есть? У меня тут такая настоечка — м-м-м!.. с ног сшибат и от мужской немочи помогат, — он выудил из сетки свою мятую фляжку, зазывно потряс ею, и в ней глухо пробулькало. — Пантокрин чистый, на оленьих рогах настоянный, — чтобы понятней было нам, тёмным, растпорщил пальцы над головой. — Но знахари говорят: дескать, ежели с оленьими рогами туго, можно и на своих настоять, — Карнак подмигнул нам, покосившись на шашлычника, который, посасывая лимон, смакуя, прихлёбывал коньяк. — Ну что, есть чем занюхать?..
Я и студент-журналист, которого Карнак пробозвал Доцентом, — нашарили в тумбочках мало-мальскую закуску и потом до глухой ночи слушали охотничьи побаски, какие наш Карнак выуживал одну за другой словно фартовый рыбак хариусов из речного улова[126] [126]. Заливал, конечно, без зазрения совести, да ещё и таким кондовым говором, — короче, артист по жизни… Шашлычник равнодушно послушал, да и завесил уши наушниками, включив крохотный магнитофончик, под музыку которого и задремал. И вдруг начал так храпеть, что вроде аж стекла задребезжали.
— На пожарника сдаёт, — покосился на него Карнак и поцокал языком — храп захлебнулся, стих.
— А тяжело, наверно, одному в тайге? — спросил Доцент, не сводя с Карнака восторженно-округлённых глаз и даже кое-что исподтихаря чиркая в свой заветный блокнотик.
Усмотрев такое дело, Карнак велел не прятаться, а писать открыто, со слов.
— Можешь печатать, но, чур, гроши пополам… Эх, ты бы мне на воле бражёнки выставил, у-у-у, я бы тебе такого набухтел… С меня же роман можно писать. Да… Я бы и сам тогды-сегды чего накалякал, да буквы не все помню. Кончил три класса да два коридора…
— Тоскливо, наверно, одному в тайге? — пытал Доцент. — Вы же по многу месяцев охотитесь.
— Да… — притворно вздохнул Карнак. — Оно, конечно, скуш-новато… без бабы-то… Другой раз, паря, так прижмёт, хоть волком вой… Да и посудачить не с кем. Вот у меня собачёшка водилась, — Туманом звать, — так я два месяца с ей калякал в зимовье. Однажды спрашиваю: «Може, хватит нам, Туманушко, по тайге бегать, соболя промышлять?..» И вдруг… — тут Карнак округлил глаза, нагоняя страху, — и вдруг пёс мне и отвечат: «Однако хватит, Ефимушко…» Ну-у, тут уж я смикитил: раз собака по-человечьи заговорила, — всё-о, надо бросать охоту, на жилуху[128] подаваться. Крыша едет вместе с рогами… Тут уж я, паря, ноги в горсть и дёру.
— А как у вас на медведей охотятся? — спросил Доцент. — Говорят, раньше сибирские мужики на медведя с рогатиной ходили. Без ружья… Я вот много всяких басен слышал, а серьезно?
— С рогатиной! — Карнак высокомерно засмеялся. — С рогатиной… Я их голыми руками брал. На музыку. Музыкой, паря, можно кого угодно оморочить, даже и медведя… Помню, шишковал по осени, орех кедровый промышлял; и, грешным делом, прихватил в кедрач патефон, пластинками затарился ладно, — люблю, паря, добрую музыку послушать. И вот шишек наколотил, стаскал к табору, начал обрабатывать, отвеивать и калить на костре. Ну, и пластинку завёл, — Фёдора Шаляпина, — «Эй, дубинушка, ухнем…» И вот шишки шулушу под Шаляпина, увлёкся чо-то, и вдруг огляделся… мамочки родны!.. — неподалёку четыре медведя… на пеньках сидят, Шаляпина слушают. Сперва-то я страсть как испужался, — ружьё в зимовье, а бог знает, чего у этих медведей на уме. Потом, паря, гляжу, смирно так сидят, покачиваются под музыку, слёзы вытирают, — видно, пробират… И невздолго после этого подваливат ко мне мужик из зоопарка: дескать, медведя бы нам молоденького, ребятишкам казать. И деньги, паря, на бочку — три тыщи… Счат-то я бы послал его подальше, где Макар телят не пас, а тогда молоденький ишо был, — в поле ветер, сзади дым, да как раз гроши позарез нужны были, — избу рубил… «Ну чо, — говорю, — по рукам. Будет вам Михайло…В поселок приведу, а вы уж его принимайте». Зашёл, паря, в кедрач, вот так же патефон завёл. Гляжу, один любитель привалил, присел поодаль. Тут я патефон беру, и — по тропе. И он за мной. Идём. Как пружина в патефоне ослабнет, я опять заведу, — музыка на-яриват. Медведь плетётся следом, подпеват маленько… А перед поселком на поляне завёл я Моцарта, медведь прилёг и задремал. Тут его в клетку и заволокли… Жалко, конечно.
Ознакомительная версия.