Ждать Грише пришлось долго. Он был доволен этим: чем позднее выйдет он отсюда, тем лучше. Прежде всего ему нужно спастись, попасть домой и спросить отца, за что схватили Веру и хотели арестовать его. Он не мог предположить даже — за что, потому что дело, по которому он шел, — самое законное дело. Может быть, это просто недоразумение? Он так задумался, что совсем похож стал на остальных пациентов.
— Ваша очередь, — сказала ему горничная, и Гриша очнулся (он, оказывается, задремал в мягком, удобном кресле).
Гриша решил действовать нагло. Он встал и пошел в кабинет.
Толстый, с обширной лысиной и седыми висками, небольшого роста человечек, стоя вполоборота и обтирая только что вымытые руки полотенцем, сказал, не глядя на Гришу:
— Раздевайтесь!
— У меня зубы болят, — отвечал Гриша.
Гриша широко раскрыл рот, показывая тридцать два белых зуба.
Доктор нахмурился, обернувшись:
— Что это, вы, кажется, пришли ко мне лечить зубы?
— Да, — радостно отвечал Гриша (значит, врач-то не зубной!).
Лицо пожилого врача посерело от злости.
— Могли бы раньше осведомиться о моей специальности!
— Я деревенский, — оправдывался Гриша, — я же не знал.
— Возмутительно! — ворчал доктор. — Работай вот при таких условиях! Хулиганы! — И, выглянув в дверь, закричал:
— Следующий!
Гриша, уходя, весело говорил горничной:
— А я-то думал, что доктор у вас — зубной. Мне зуб выдернуть надо.
Довольный, он вышел на улицу. Ловко открутился! И тут же похолодел весь: ведь он действовал сейчас как опытнейший преступник, хитроумнейшим способом он избавился от опасности. Откуда это в нем? Отчаяние охватило его. Нет, надо сегодня же окончательно расплеваться с отцом. Хоть в ночлежке жить — а расплеваться! А еще удивлялся он, что не дохлопал председатель Чубакова. Он, Гриша, не только не дохлопал, а и поддался. Зачем ввязался он в эту гадость, стал защищать Веру?
— К черту! — бормотал он, ускоряя шаг. — Вот хоть убей, а к черту!
Часы в окне магазина показывали двадцать две минуты седьмого. Вера еще не была вызвана на допрос к Максиму.
Масютин весь день напрасно искал Клаву и к вечеру, угрюмый, вернулся в пустую нетопленую квартиру. Мозг его напряженно и безнадежно работал. Смутный страх холодал тело, страх человека, решившегося на необычайный для него, опасный, самостоятельный поступок. Как обернется для него то, что он совершил? Неожиданная жалость к Вере (Гриша был для него все равно что чужой) заставляла его страдальчески хмурить лоб и прищелкивать языком. Простая мысль: а кто же поставит сегодня самовар и приготовит ужин? — ужаснула его. И куда скрылась Клава? Даже следов не найти. Но Клава ведь все равно не станет стряпать для него. Эх, не промахнулся ли он! Но разве с Верой можно работать? А с Клавой он так пустит дело, что…
Звонок прервал его размышления. Это, конечно, Клава. И она сейчас разъяснит ему, хорошо или плохо поступил он.
Но это был Гриша.
— Ты? — бессмысленно спросил отец.
— А ты думал кто? — грубо отвечал сын. — Думал — засадил меня? Шалишь! Я с тобой теперь как на суде поговорю. А ну-ка: что за товар в саквояже был?
Масютин вздернул плечами и попытался улыбнуться.
— Шилья, — сказал он. — А Вера-то где?
— Веру схватили, а я убежал.
И Гриша вызывающе взглянул на отца.
— Убежал! — крикнул Масютин. — Так теперь не убежишь! С контрабандой попался — так не убежишь!
Он чуть не откусил себе язык от злости; но все равно уже поздно: слово было выговорено.
— А! — воскликнул Гриша. — Так вот оно как! — И он прибавил по-деловому: — Ну, одевайся — живо! Идем!
— Куда это собрался? — насмешливо осведомился Масютин.
— Вместе в милицию пойдем. Я тебя на чистую воду выведу, вот хоть убей.
— Ты меня не беспокой, — посоветовал Масютин, делая ударение на первом слоге последнего слова. — Я человек нервный. Ты отойди лучше. Не беспокой.
Он говорил медленно, тихо и как будто даже очень спокойно. Вера знала это кажущееся спокойствие, мгновенно заменяющееся яростью.
— Испугал! — засмеялся Гриша. — В первый раз, что ли, гада вижу! И не отец ты мне Новее. Идем, а то смотри — людей крикну. Ишь, сволочь, гадюка ползучая!
— Это на отца-то? — удивленно проговорил Масютин, и на миг ему действительно жутко стало, что вот стоит перед ним родной сын и говорит такое. — Это ты отца так? Да стыд где у тебя?
— А у тебя где стыд был, когда меня да Веру на арест подвел! — закричал Гриша сорвавшимся голосом, и слезы показались у него на глазах. — Ты что же мне жизнь губишь, в контрреволюцию записываешь?
— Против отца пошел? — говорил, не слушая, Масютин. — Отца сволочью величает? Да я тебя, щенок, — завопил он вдруг неистово, — с лица земли сотру! Перечить не смей! — И он так грохнул кулаком по столу, что стол крякнул и, казалось, вся комната подпрыгнула от удара.
— Да я т-тебя!..
Гриша испугался и подался к дверям. Но, подскочив, отец схватил его за шиворот и бросил к дивану. Гриша ударился лицом о край дивана, вскочил и сел на диван. Глаза Масютина остекленели, Грише жутко было глядеть в них. Парнишка трясся весь, поглядывая, как удрать или хоть людей кликнуть на помощь: отец был гораздо сильней его.
Гриша привстал, шатаясь.
— Гадюка, — сказал он, всхлипывая, сплевывая и глотая кровавую слюну (падая, он разбил рот и нос). — Сволочь паршивая! — ругался он в отчаянии.
У него не было такого опыта, как у Веры, и он не знал, что надо молчать, когда отец в ярости. Да если бы и знал, все равно не стал бы, не смог бы молчать!
— Не боюсь я тебя, вот хоть у…
Масютин, шагнув к нему, опустил кулак на его стриженную ежиком голову. Хрястнуло, и Гриша бессильно сел на пол, раскатив ноги.
Масютин еще и еще раз стукнул сына по голове — в темя, в висок, в затылок.
— Будешь отцу перечить? — бессмысленно приговаривал он при этом. — Замолчал? А?
Гриша не только молчал — он и не сопротивлялся. От повторных ударов тело его упало на бок. Масютин прекратил побои, отошел, закурил папиросу.
— Ладно, — сказал он неверным голосом, — вставай, что ли!
Гриша ничего не ответил.
— Вставай, вставай, не кобенься, — говорил Масютин, начиная дрожать мелкой дрожью. — Отец же… Отец я тебе или кто? Ну побил, значит — за дело побил. А теперь вставай — самовар поставим.
С трудом, как по воде шагая, он подошел к Грише, склонился, поднял голову сына. И только тогда он понял, когда руки его стали от этого прикосновения липкими и красными.
— Ай! — сказал он, роняя мертвую Гришину голову, и сам побелел, как Гриша. — Ай! — повторил он. — Это что ж такое сделал я?
И, сидя на корточках перед сыном, вообразил он себя снова в деревне — восемнадцатилетним парнишкой, с гармошкой, в ярко начищенных сапогах. Он на гулянках. Сизый туман плывет над рекой и лугами. Но это же давно прошло!
Озноб прохватил его; челюсти дрожали. Поднявшись на ноги, он метнулся к выходу, откинул крюк, распахнул дверь, и морозный пар пошел из его рта, когда он закричал прыгающим, срывающимся в судороге голосом:
— Братики! милые! хватайте! сына убил!
1927
Предлагаемый читателю сборник составлен по принципу случайной закономерности (или закономерной случайности). В книге публикуются повести и рассказы ленинградских «писателей-общественников», литературных учителей.
В конце пятидесятых — начале шестидесятых годов, в эпоху второй оттепели (первая случилась столетием раньше), Леонид Рахманов (1908–1988), Михаил Слонимский (1897–1973), Геннадий Гор (1907–1981), сменяя друг друга, вели литературное объединение, ЛИТО, при Ленинградском отделении издательства «Советский писатель». Его посещали Г. Горышин, В. Конецкий, В. Курочкин, В. Пикуль, А. Битов (которому и принадлежит идея книги).
Для молодых, амбициозных, мало что знавших и еще почти ничего не написавших учеников учителя были поначалу трудно различимой массовкой (Битов признается, что при знакомстве спутал Слонимского с известным букинистом), потом — поколением, «нашими стариками», наконец — товарищами по литературному ремеслу (сегодня для кого-то уже — младшими), в судьбе которых можно, как в зеркале, увидеть знакомые черты.
Учителя прожили в литературе долгую жизнь. Но в книгу — такова воля составителя — вошли их самые ранние тексты, когда будущие руководители ЛИТО были в возрасте своих будущих учеников.
Они оказались ровесниками — но с поправкой на тридцать сталинских лет (половина советской истории). Между тем, мы знаем: дети больше похожи не на отцов, а на свое время. К писателям (если они не абсолютные гении, живущие по собственному календарю), это относится, вероятно, еще в большей степени, чем к ученым или учителям.