он в своих глазах потерял всякую цену. Он умер вместе с ней.
Только к утру пришла бледная мысль, что некому даже рассказать о Вале, – и стало еще горше. На рассвете он побрел обратно в Бердянск, – у него родился мутный и сумасшедший план: ехать дальше, во что бы то ни стало найти и убить Пиррисона и потом покончить с собой. Он вспомнил простыню с вышитыми буквами «G. Р.» и наморщил лоб, – связь между Пиррисоном и Ли-Ваном была для него очевидна.
В Бердянск он вернулся к вечеру – черный, с искаженным лицом. Темные глаза его казались светлыми, белки глаз пожелтели. Руки дрожали так, что он не мог выпить воды в ларьке, а когда покупал папиросы, рассыпал деньги и, не собрав их, пошел домой. Игнатовны не было. Батурин сложил вещи, запер комнату и ушел на пристань.
У мола стоял, сипя и погромыхивая лебедкой, «Феликс Дзержинский». Батурин пробрался на корму, лег на свернутых канатах, укрылся пальто и начал курить, – он курил, зажигая одну папиросу о другую; все дрожало у него в глазах, сердце тошнотно замирало.
В черной воде сжимались и разжимались полосы огней, – далеко у маяка всходила луна и волновалось море. «Резиновое море», – подумал Батурин и внезапно уснул. Сон его был похож на обморок: он двое суток ничего не ел.
Проснулся он ночью. Пароход был темен, безлюден и, казалось, покинут в море командой. Стояло безветрие, но пароход высоко качало, – шла мертвая зыбь. Звезды то возносились, то падали в ночь, и совсем зимняя тьма висела кольцом по горизонту.
На корме, над лагом, светила пятисвечная лампочка, забранная проволочной сеткой. Безмолвно подошел матрос, посмотрел на лаг и прошел, как тень, обратно.
При свете лампочки Батурин прочел записку Вали. Это был черновик ненаписанного письма.
Милый, далекий мой, – писала она. – Скажите, что мне с собой делать. Всю ночь в Таганроге проплакала, не могу никого видеть. Уехала в Ростов. На вокзале чуть-чуть удержалась, чтобы не сорвать скатерть со стола в буфете. Такая тоска!
Тянусь я за вами, люблю, мучаюсь.
Должно быть, пришло настоящее. Раз я любила, но не так, совсем не так, больше дурачилась. Я спасла ему жизнь, после этого он сказал мне, что ненавидит меня, и ушел. Я до сих пор не могу понять, как это можно, как он смел мне сказать такие страшные слова. Я его ненавижу. Я знаю, что теперь любить меня не надо, а вот все жду, жду, как ребенок, хоть одного вашего ласкового слова.
Как может быть солнце, синее небо, как можно радоваться, когда нет вас?
Все остальное было зачеркнуто.
Утром над пепельным морем поднялись лысые берега. Пароход загудел, медленно поворачиваясь ржавой тушей. На скупых горах белой кучей лачуг была навалена Керчь. Зеленый мыльный пролив качался и гремел у берегов, – было видно, что берега упрямые и каменистые. Дым из трубы швыряло из стороны в сторону. Солоно пахло рыбой. Ветер мчался под мокрым и ярким небом, хлопая задымленными флагами.
«Как может быть солнце, синее небо, как можно радоваться, когда нет вас?» – снова прочел Батурин последние строчки письма.
Позади, за ночным морем, за сутолокой бухт, поисками ненужных людей, за суетой выдуманных радостей и горестей, сверкали, как солнце в лагуне, дни в Таганроге, детская ее красота, жестокий конец неначатой любви, дрожь ее губ, теплота ладоней.
На берег Батурин сошел с отвращеньем. Несло отхожим местом, торговки продавали раскисшие от дождя пироги, и на волнах подскакивали бутылки и ломаные коробки от папирос.
Батурин сел на чемодан, закурил и задумался, – ему некуда было идти. Он понял, что заболевает.
Капитан долго, краснея от негодования, читал объявление в коридоре гостиницы «Сан-Ремо». Это был обычнейший инвентарный список, но одно слово приводило капитана в состояние тихого бешенства. Когда он доходил до него, он бормотал: «Вот чертова страна!» – и, нахлобучив помятую кепку с золотым якорем, спускался на жаркую улицу.
Объявление, начинавшееся с перечисления буфетов, столов и умывальников, кончалось так: «40 табурети, 138 “здули”». Эти «здули» не давали капитану покоя; спросить же прислугу он не решался – пожалуй, засмеют.
Во время одного из размышлений около инвентарного списка за спиной у капитана прошел, насвистывая, тяжелый человек. Капитан оглянулся и увидел широкую спину, легко свисавший чесучовый пиджак, лаковые туфли и носки лимонного цвета. Незнакомец курил трубку, и капитан тотчас же узнал настоящую медоносную Вирджинию – трубочный табак Соединенных Штатов. Незнакомец показался капитану подозрительным, и он решил о нем разузнать.
В один из вечеров после этой встречи капитан был настроен радостно: загадочное слово было внезапно расшифровано. Капитана осенило, когда он брился у парикмахера Лазариди.
«Да ведь это стулья, – подумал он и захохотал. – Сто тридцать восемь стульев, черт их дери!»
Хохотал он долго, откашливаясь и сплевывая в пепельницу. Лазариди отставил бритву и сердито ждал. Он презирал капитана за снисходительный отзыв о крейсере «Аверов» – гордости каждого грека. «Аверов» с развевающимися бело-синими флагами, могучий, жутко дымящий «Аверов» был грозой Эгейских морей. Только невежда и грубиян, каким был этот шумный и своенравный человек, мог высказать предположение, что на «Аверове» деревянные якоря. Лазариди обиделся.
Капитан отхохотался, взглянул в зеркало, и Лазариди, поднявший было бритву, опустил ее снова, – капитан побледнел и рассматривал в зеркале человека, сидевшего за столиком. Человек листал затрепанный «Прожектор». Из угла его рта торчала трубка, один глаз был прищурен от дыма. Лицо казалось обваренным кипятком от недавнего загара. Это был незнакомец, прошедший на днях у капитана за спиной.
Капитан откинулся на спинку кресла, махнул Лазариди рукой, и бритье было закончено в угнетающем молчании. Только незнакомец тихо насвистывал фокстрот и рассеянно поглядывал на улицу. Там сверкал розовый вечер, и желтая пыль сыпалась с мимоз на волосы женщин.
Капитан встал, медленно расплатился, долго считал и пересчитывал сдачу, чего до тех пор никогда не делал. Лазариди взглянул на него с презрением и обеими руками указал незнакомцу на стул.
– Побрить, – сказал тот и сел, высоко задрав ногу. Из-под полотняных брюк виднелись клетчатые лимонного цвета носки.
«Ну да, он, – подумал капитан при взгляде на носки. – Американские носки!»
Капитан вспотел, – три месяца не пропали даром. Он перешел улицу и сел в духане напротив, не спуская глаз с парикмахерской. Хозяин духана Антон Харчилава, не спрашивая, поставил на стол бутылку качича и тарелку с горячей требухой. На вывеске духана было написано: «Свежая требушка», и этим блюдом Харчилава гордился по справедливости. Округлив глаза,