Ознакомительная версия.
Эфраим Баух
Над краем кратера
Роман юности
1957
Первое предисловие автора
Я взошел на корабль по намокшим к полуночи сходням,
Ощутив своей юности терпко-тревожный озноб.
Там бродили по палубе странные лики и сводни,
Приглашали на танец каких-то пугливых зазноб.
Но над пеной быстрин, от винтов убегающих в дали,
Ощутил я случайность своей еще сонной судьбы,
Райский вкус непонятной и солоноватой печали —
Чистоту одиночества средь суеты и гульбы.
На рассвете проснуться. На палубе грязно, убого.
Но внезапно у борта застыть, удивленье храня:
Прямо к сердцу из мглы подступает надёжно и строго
Гор громада, что знает и помнит меня.
Море в радужном духе кошачьи разводит рулады,
И корабль, как челнок, ткёт бескрайнюю ткань —
Колыханье Колхиды, Тавриды тавро, эластичность Эллады —
Вносят в ткань эту щедро свою безвозмездную дань.
Я дышу этой памятью, словно рассветным озоном,
И, качаясь, несут эти волны, как будто весы,
Корабли Одиссея, руно золотое Язона,
Моих предков – купцов генуэзских,
Чьи с грустной горбинкой носы.
Эта боль на рассвете воздастся ли в жизни сторицей?
Незаставленность этих пространств —
Как удел, что теряется мной.
Семь небес различаю, и знаю – не повторится
Этот миг моей юности – пенистый след за кормой.
В голубые пещеры и в гор известковых каверны
Я спускался не раз, чтоб себя самого обрести.
Только тайны опасны, и волны морские коварны,
И такие рассветы с ума только могут свести.
Но еще не растрачена тайная страсть узнаванья,
Хоть душа коренится в беспамятной старине.
Я достаточно слаб,
Чтоб остаться в нормальном сознанье,
Я достаточно юн,
Чтоб летать еще птицей во сне.
2008
Второе предисловие автора
Судьба этого романа – первого опыта автора в прозе – необычна, хотя и неудивительна, ибо отражает изломы времени, которые казались недвижными и непреодолимыми. Но вот уже почти двадцать лет прошло с тех пор, как они канули в небытие.
Ничего в романе не было криминального или антисоветского, но сам его настрой и настой, меланхолически затаенное дыхание за частоколом строк, подобным борту корабля, через который – перепрыгнув, пойдешь на дно, ощущалось подозрительным издателями, верными церберами временщиков, опережающими нюхом самого бдительного цензора.
Автор всё это знал и писал роман «в стол», ибо столь же был остёр на нюх, как и церберы.
Написанный в шестидесятые годы, роман пролежал в столе до 1977 года, когда жизнь автора перевернулась подобно песочным часам (песок – важный и влажный элемент романа, поскольку речь о песке на берегу морском). Оказывается, не только море и небо отделяли автора от Израиля, куда он собирался отбыть.
Советская власть весьма «любовно и бережно» относилась к Слову – будь оно в печатном или письменном виде, и с бдительностью на уголовном уровне отслеживало каждую бумажку, тем более, рукопись, могущую быть вывезенной за границу. Надо было прибегать ко всяческим, с годами совершенствующимся способам вывоза словесной «контрабанды».
Однако автор, находясь, как подобает пишущему человеку, в нервном напряжении и рассеянности мысли, висел между небом и землей, и отдал на хранение до лучших времен рукопись кому-то из надежных знакомых, почти тут же запамятовав – кому. В смутном сознании предотъездной суеты просто выпало из памяти автора, кому он передал на хранение свой первый «роман юности» – «Над краем кратера».
Шли годы, десятилетия, и автор не просто смирился с исчезновением романа, а «отчеркнул» его, согласно Пастернаку, что «надо оставлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг, места и главы жизни целой отчеркивая на полях».
Ровно тридцать один год прошел с того июня, когда, отчеркнув сорок три года жизни на земле, где «старался, землю роя, первым быть всегда во всём. Только тайный знак изгоя пламенел на лбу моём», автор очутился в Израиле.
В июне 2008 года автор, после написания семи романов за эти годы, представлял Израиль на книжной ярмарке в Одессе, городе, с которым связано много воспоминаний юности.
Так же, как в прошлом, светились «огоньки за Пересыпью». Кораблей не было видно.
Порт был пуст.
Двадцать первый век предпочитал не плыть, а летать.
А ведь эти причалы положили начало одному из великих феноменов ХХ-го века – созданию государства Израиль: отсюда отплывали пионеры, первооткрыватели земли Израиля – Эрец-Исраэль, которым это государство обязано своим возникновением.
В 2008 году мы праздновали его шестидесятилетие.
И тут, на ярмарке, у Пассажа, пред очи автора возник давний знакомый, поэт и философ. После объятий с ощущением его колючей библейской бороды и незначительной болтовни, которая почему-то, как ни странно, возникает после тридцати лет разлуки, вероятно, как защитная реакция от сильного волнения, он вдруг, как бы невзначай, говорит:
– А знаешь ли ты, что твоя рукопись у меня?
– Рукопись?
– Не помнишь? Ты же мне ее передал на хранение. Даже надписал какой-то израильский адрес на обратной стороне последнего листа.
Пути судьбы неисповедимы.
На следующий день едем к нему, на Ланжеронскую дорогу.
И вот она, в моих руках, копия рукописи, более тридцати лет хранившаяся среди его бумаг, которые он скрупулезно, до последней странички, перевез из Кишинева в Одессу.
Немного смешно и грустно, как в целях вящей безопасности, автор убрал тогда титульный лист: ни заглавия, ни фамилии.
Опять Булгаков, а с ним Воланд, кругом правы: рукописи не горят.
После такого ошеломляющего пассажа у одесского Пассажа, все дальнейшее в тот день – круглый стол на ярмарке под огромным тентом, интервью телевидению и радио – воспринимались как сквозь пленку.
В памяти автора горели слова Коэлета (Экклезиаста), которые заставлял его заучивать в одиннадцатилетнем возрасте, в оригинале, на древнееврейском языке, старенький ребе:
«.. и возвращается ветер на круги своя» (гл. стих 1, 6)
…Море. Звёзды в ночи. Волны скачут и бесятся.
Я на палубу вырвусь из сонных сетей.
Спит корабль. Только стоит над волнами свеситься —
Ты внезапно один среди звёзд и снастей —
Ввысь уходят так резко с гулом ветра и лопастей,
Где Медведица кажется краем гряды,
А внизу – тьма, смола, вознесенья и пропасти,
Желваки и развалы, и тяжесть – воды.
Только вот же, и волны мне кажутся сонными,
Раздаются так нехотя и не в пример.
В этот миг ощущаешь – болезнью кессонною
Мы раздавлены – тяжестью всех атмосфер,
И, как крабы, мы пятимся, плоски, не поняты,
А корабль лишь – игрушка, ковчег, западня.
Спичкой мачта безудержно чиркает по небу,
Но не может там высечь и искры огня.
Я один в этой тьме проявляю настойчивость
Докопаться до нас стерегущей беды —
Жизнь на миг открывает свою неустойчивость
На гигантских ладонях небес и воды.
Но ведь так ли, иначе – заложники судеб мы,
Лишь порыв и раскаянье нам суждены.
Все забились в углы этой утлой посудины —
Тело спрятали в щель, страхи спрятали в сны.
Только тени, что слабо очерчены вод стеной,
Что прозрачно безмолвны, тоскливо легки,
Всё – таясь и боясь как бы дерзости собственной,
Тянут снасти, но тайно и по-воровски —
И стараются тщетно, очнувшись от лености,
От бездумного сна, от нелепости дум,
Повернуть на оси мощный остов Вселенной всей,
Что из власти их вырвавшись, прёт наобум.
…Ровен ход корабля – над волнами, над прошвами
Белой пены – что, кажется, время стоит —
С шумом в нем пролетает вся память, всё прошлое,
Всё, что было, что есть, что еще предстоит…
Отчетливо помню: за иллюминатором бугры буро-зеленых мыльных вод, потом ночной ветер в снастях, как будто тысячи примусов спиртово шумят на ветру, и частые металлические ржавые скрежеты в утробе корабля, когда он всеми своими ребрами и переборками принимал натиск волн; изредка – гулкие удары – так бьют куском железа по огромной пустой цистерне. Удары я слышал и во сне. Проснулся, как от толчка – от мертвой неподвижности. В темноте нащупал двери. В слабо освещенном узком загибающемся коридорчике пахло жареным луком, прокисшими щами, давно замоченным бельем, а должно было – водорослями, йодистой свежестью. Нужно было немедленно, как чистый глоток воздуха, чтобы не стошнило от кухонных запахов, увидеть – море.
Я бросился по коридорчику, ткнулся ладонями в стенку, где-то сбоку пахнуло щелью: сквозь нее – вверх по лесенке. Снова стены, переборки, слабый свет, отовсюду несло запахом скученности, затхлости, жизни впритирку бок о бок с хронической непроветриваемостью и слежалостью. Наконец-то плеснуло в глаза солнцем, под ноги упало плоское далеко убегающее пространство палубы. Во всяком случае, по краям ее вился затейливый узор невысокого борта. Оказалось, полусгнивший деревянный заборчик с подтеками давнего дождя. Гора картонных ящиков с яркими африканскими наклейками стояла под тентом у края палубы, – это я точно помню. Теперь из-под тента в кривой мощенный булыжником переулок тянулись замершие вдоль серых стен домов люди в будничной одежде, и продавщица в белом фартуке с красным от полнокровия лицом и крикливым голосом извлекала из картонных ящиков оранжевые марокканские апельсины, которые, несомненно же, должны были быть сюда привезены водным путем.
Ознакомительная версия.