– Какой демон?! И, прежде всего, какие еще там «они»? «Они» – это мы.
– Неправда ваша, Николаша. Мы как были, так и остались, а они… К нам приедет погостить не бедная старушка-мать в старомодном ветхом шушуне, – моя Катя за словом в карман не лезла, – а бодрая, ставшая совершенно стремной и отвязной, как я точно вижу и по ее письму, чужая зловещая тетка. И не суйся, пожалуйста. Мы с тобой живем вдвоем в двух комнатах, а она одна – в трех, помнишь? Я знаю, что у нее есть всё, что ей требуется, а если ей покажется, что не всё, так она сама возьмет, где плохо лежит.
– Элементарно, Ватсон! Как ты можешь это знать?
– Потому что она за последние недели мне уже дважды звонила в госпиталь и старательно разыскивала. Кто-то от ее имени на корявом, но доступном английском выяснял, а где меня теперь можно найти? И не откажите, пожалуйста, передать, что ее ищет мать. Мать. Сообрази: какая нужна предприимчивость, какая настойчивость, чтобы из…ова добыть в Штатах мой рабочий телефон – не коммутатора, а прямо моего отделения! – по которому еще пару месяцев назад меня можно было запросто засечь, наш домашний адрес – и всё это без нашего, между прочим, ведома. Есть у нее и наш квартирный номер, уверяю тебя.
– Тогда бы она наверняка звонила сюда, – я продолжал демонстрировать политику несогласия, но история с нашим сравнительно недавним адресом, по которому прислано было тещино письмо, меня немного взволновала.
– Коляша, ты просто не успел понять: моя мама очень-очень инстинктивно умная, хотя и полная идиотка. А теперь у них там наступило торжество боевого инстинкта. Она прикинула, что по домашнему телефону ей мог бы ответить ты, а с тобой интересующую ее тему маманя моя обсуждать не намерена. Тут она пролетела, потому что инстинкт сам по себе, а врожденный идиотизм – сам по себе. Зато она поспешила дать знать «по месту работы дочери», что ее разыскивает несчастная мать из нищей посткоммунистической Рашки. Этот ход они там придумали не по дурости, а по инерции. Опыта нет. Но если мы ее сюда запустим, то опыта она наберется быстро. Словом, всё. Хрен. Мне она здесь ни к чему. А с ее письмами и звонками я разберусь. Можно будет посылочку ей собрать. И вложить туда какой-нибудь новомодный ветхий шушун. Вместо старомодного.
При всей своей беспечности и ненаблюдательности я постепенно оказался в состоянии усвоить, что моя Катя вполне способна к поступкам решительным и жестким. Мне только представлялось, что в данных обстоятельствах обращаться к этим ее качествам – было преувеличением. Больше я Кате не противоречил. Но, чтобы оставить за собой веское последнее слово, я – впрочем, не без доли иронического отстранения – сослался на Пятую заповедь («Почитай отца твоего и мать твою» etc., etc.). Это мне показалось уместным – особенно потому, что с некоторых пор мы повадились ходить по свободным воскресеньям в близко расположенный православный храм, вероятно, относящийся к Американской Церкви, где священствовал образованный и приятный московский батюшка из диссидентов, любивший в своих проповедях поговорить о равной святости Ветхозаветной и Новозаветной Церквей, чего не понимают еретики-этнофилетисты. Он, кстати, нас и повенчал, прежде окрестив мою Катю в оборудованном стараниями его предшественников компактном баптистерии, выложенном голубым кафелем; собственно, в купели приходилось сидеть, почему крещение погружательное дополнялось еще и обливательным.
Почему-то Катю мое богословие задело за живое.
Она даже оставила переодеваться в свой васильковый, с вышитыми машинной гладью чайными розами домашний костюмчик-трико, войдя в него лишь на треть, и, встав на пороге спальни, оглоушила меня наотмашь:
– Ты, Колян, у нас давно сиротка и, слава Богу, определенные аспекты жизни с родителями успел освоить в основном теоретически. К нашему вопросу приложимо совсем другое изречение: «Враги человеку домашние его».
– Христос не имел в виду буквально… – поторопился я.
– Буквально Он имел всё это! Номинативно Он всё это поимел и в хвост и в гриву! – Катя повысила голос. – Никаких перетолкований не допускается. И эти домашние враги, как хорошо известный северный пушной зверек, подкрадываются незаметно, с тылу, из прошлого – и ам!! Понял меня, Коляша?
– Понял.
– А вот я тебя не понимаю.
– ??
– А то. Я стою перед тобой полуобнаженная и соблазнительная, призывно говорю «ам», а ты не внемлешь.
На этом история с письмом Тамары Ивановны завершилась.
Здесь необходимо указать, что ко времени (я приложил кое-какие старания, чтобы исключить слово «время» из этой фразы, но у меня ничего не вышло) этого разговора мы после нескольких лет перемещений окончательно обосновались в Нью-Йорке. Катя, отказавшись от завершения высшего медицинского образования, что было сочтено ею делом хлопотным и даже унизительным, т. к. зачесть пройденные ею до переезда курсы не представлялось возможным, получила сестринский диплом, став, как у нас говорят, RN, Registered Nurse. Это давало право на весьма прилично оплачиваемую работу. Послужив по детским, женским и, наконец, геронтологическим отделениям, моя жена с некоторых пор стала приходящей нянечкой-компаньонкой, весьма популярной среди богатых стариков и старушек Манхэттена – в особенности таких, чьи предки (либо они сами) происходили из бывшей Российской империи: из каких-нибудь этаких Умани, Елисаветграда, Екатеринослава и тому под. Добавлю, что сотрудничества с геронтологическим отделением госпиталя Green Hill Катя все же окончательно не прерывала. Там-то ее едва не настигла обсуждаемая нами Тамара Ивановна, но зато именно обеспеченные гринхиллские рамолики составляли львиную долю ее первых персональных клиентов.
Пациенты, равно как и родственники их, что называется, не чаяли в Кате души, тем самым обнаруживая в себе способности к чувствам, которым на всём протяжении их жизней никогда и ни в чем не находили, да и не могли найти применения. Платили Кате по одному из высших тарифов, существующих для подобных услуг. Пациенты, которые еще были в состоянии соображать и поддерживать связную беседу, посвящали Катю в интимнейшие подробности своих семейных и даже деловых обстоятельств; они привязывались к ней безраздельно; разумеется, родственники этих пациентов никогда не допустили бы до того, чтобы Катя оказалась в числе наследников, упомянутых в завещаниях, но они не могли препятствовать своим престарелым отцам с матерями, своим дядюшкам и тетушкам одаривать Катю на вечную память – обычно пустяками, но иногда и кое-какими дорогими безделушками, перстеньками, сережками и медальонами. Кстати, тогда же и мне досталась моя библиотечка пособий для изучения всемирной истории.
Одно из таких ювелирных изделий, которое Катя особенно полюбила и надевала почти ежедневно, не выставляя, впрочем, наружу, лежит сейчас передо мною. На платиновой цепочке, набранной из прихотливо скошенных, как бы ромбовидных широких звеньев, при помощи двойного колечка вертикально закреплен филигранный щиток тусклого красноватого золота того вида, какие обычно служат основанием фамильных гербов. В центре щитка располагается напаянная на него декоративная револьверная пуля из платины, приблизительно 7,62 калибра, скругленным жальцем вниз. От средней части ее поверхность как бы надрезана, причем надрез этот идет вверх почти до самого донца. Здесь он раскрывается наподобие лепестков, образуя своего рода устье. Оттуда, т. е. словно из сердцевины пули, изящно выведена (выглядывает) женская головка; черты ее лица, абрис волос, равно и вся манера, в которой выполнен медальон, датируют его с достаточной точностью: перед нами не то какой-нибудь fin de sie1cle, не то art nouveau – такие головки, понятно, много больших размеров, встречаются среди лепнины, а то и на литых фронтонах, почитай, всех европейских городов; но по некоторой мрачности замысла и грубоватости работы сразу видна поздневикторианская Англия. Действительно, исходная гравировка на обратной его стороне, сделанная прописной кириллицей, гласит: «Щегленокъ». И – ниже: «Лондонъ, апрAль, 1902». Но много интересней другая, позднейшая гравированная надпись, также кириллическая, но сделанная наверняка иным, менее ловким гравером и занимающая почти всё оставшееся свободным пространство. Весьма небрежно, с неравной высотой букв, точно неумелым, а может быть, лихорадочно спешащим человеком, начертано: «Въ смерти зачатая, страданьемъ вскормленная, стоитъ она на перепутьи. 23–4–1918».
Есть еще большая яйцевидная камея-брошь, изображающая сцену, описанную в пятом стихе гл. 19-й Евангелия от Иоанна. Примечательно расположение главных персонажей: Спаситель обращен к нам, зрителям, почти спиной на самом краю огороженной площадки; голова Его – в терновом венце – опущена, и ее положение свидетельствует, что взгляд Христа обращен к собравшейся где-то пониже народной толпе. В свою очередь, Понтий Пилат, отворотясь от Спасителя всем телом, лишь указует на Него энергическим движением откинутой назад правой руки, собственно, всею кистью. Правитель также склонил голову – и смотрит он, надо полагать, в направлении находящегося за пределами изображаемой сценки дверного проема, ведущего в помещения претории, откуда Узника незадолго перед тем вывели. Это должно означать, что сакраментальную фразу «Се, Человек!» (либо: «Се, Царь ваш!» – если художник предлагает нам, допустим, иллюстрацию к ст. 14-му той же главы) практически никто из стоящих в толпе, кому она, как принято думать, предназначается, расслышать не в состоянии. Пилат произносит свой комментарий, если воспользоваться оборотом театральных ремарок, «в сторону». Очевидно, он разговаривает сам с собой, бормочет себе под нос, что мне прекрасно понятно и хорошо знакомо.