Ночью мы свернули в темную (несмотря на обилие цветных огней) улочку, близ Réaumur-Sébastopol [211] . Одолев прихожую (матовые стекла), попали в зал-ангар, устланный циновками, опоясанный зеркалами. Меж столиками семенили голые женщины: белотелые, смуглые, коричневые, цветные. Одни с выбритой растительностью, другие, наоборот, щеголяли пышными проборами в самых неподходящих местах. Некоторые догадались оставить на себе чулки: темные… чем выгодно отличались. Низкорослые носили туфельки на высоком каблуке. Иные, помельче, изображали детей: порхали с распущенными волосами, сверкая яркими пятками. Благодаря зеркалам помещение выглядело – безмерным: посетители, провинциалы, старцы, туристы с женами ерзали, поднимали воротники, словно опасаясь сквозняка. В тепличной атмосфере с парами тягались ароматы сильных духов, покрывая всевозможные запахи. Голые подходили к столикам, присаживались, отпивали, обнимали мужей, отстраняли (иногда ласкали) жен. Румыны собирались вскладчину полюбоваться «фигурами любви», искали компаньонов. Прогуливалась невеста, обнаженная, в фате, желанная в своей чистоте. Наверху имелась специальная комната, убранная под пульмановское купе [212] : за окном, на подвижном, расписанном холсте, мелькал дорожный пейзаж свадебного путешествия. У кассы щелкнул звоночек, кассирша выдала билет и два полотенца, человек в макинтоше последовал за нагой (подобной таинственной птице, ядовитому цветку). Гуськом они поднялись по отлогой, широкой лестнице. «Сюда, вдоль стен, – распорядился Жан. – Я дам знак: тогда начинать». Пламенем обдало эти пыльно-ковровые, раздушенно-потные своды. Вспыхнуло, сверкнуло, опалило: «Вы куплены дорогою ценою!» Кто-то вскричал, кто-то заплакал. Рухнул столик: беззвучно рассыпался, словно картонный. Гарсон с подносом, уставленным цветными ликерами, скользнул качаясь (будто – по канату), выпорхнул наружу. Шведы и арабы, англичане и японцы, одинаково стеная, прикрывали голых своими пиджаками, кланялись им в ноги, умоляя простить. А те рвали на себе крашеные локоны, молча катались по земле, обливаясь жгучими слезами, простирая вперед руки, подобные кружевам или цветам. Затем все устремлялись к дверям, одним вихрем уносились прочь, помогая друг другу. Сверху спускались, храня еще в углах рта братоубийство похоти, но глаза их – уже сияли. Помолодевшие бежали, запечатлевая навеки преображенные лица случайных компаньонов, прощая и любя. Растерзанный герой, бывший комбатант [213] , – под мышкою болтался рыжеметаллический остов искусственной руки – полураздетый вел даму в фате, принимая поздравления: оказавшийся в толпе пастор их обвенчал. В белом, взявшись за руки, они скрылись последние, счастливые, серьезные. Вся эта озаренная святостью армия бежала по ночному городу, увлекая встречных: жуликов, нищих, сутенеров, полицейских. Ибо скоро обнаружилась еще одна особенность лучей Ω. Согретые ими в свою очередь начинали лучеиспускать (или так действовало общее ликование, сила жертвы и веры, мнимая беззащитность)… Пятидесятилетние детины поминали родителей, матери – выскребков, парни – обиженных девушек, фабриканты – служащих, рабочие – жен (возвращая им первую любовь), коммерсанты – покупателей, адвокаты – подзащитных конкурента, рекордсмены – отставших на ристалище. Торговцы покидали прилавки, чиновники – канцелярии, солдаты – казармы: разбегались волнующим табором, кротко славя ближних, простираясь ниц перед обездоленными, маясь и тоскуя при одном воспоминании о прошлом, зря утраченном времени, радуясь прозрению, торопясь вернуться по собственным следам, отыскать, встретить – тех же, подобных ли – и все наконец восстановить, исправить. Беззаботность большой, дружной семьи царила в сердцах. Никто не пытал себя: а дальше, затем… до того полным, перегруженным было настоящее мгновение, раздуваясь до границ вселенной. Где преломилась Омега, отверзались резервуары неистощимой, неиспользованной мощи, хлябями проливались на землю. Все плыли точно в божественном облаке, неопалимой купине, в эдемском цветении ароматов, музыки и молитвы, походя щедро одаряя других мудростью и любовью (по чудесной, тайной энергетике, благодаря этому удваивая еще свои силы). «Чада, чада мои, чада, – всхлипывала переполненная грудь. – Братик, брат мой, братец». Как общее правило, бросали старые занятия, семью, дом, покидали на время родные места. Но первоначальные торопливость, смятение… вскоре пропадали, появлялась торжественная медлительность и полнота движений (свойственные зачавшим драгоценный плод). Избранники становились больше ростом, величественнее. Понятие возраста теряло современное значение: юны были многие, румяные деды и стойко воздержанные отроки. На перекрестке мы видели однажды старца с белыми бровями, исцеляющего парализованного: после двух-трех минут любовной беседы, жадно впитывая мудрый взгляд, калека поднялся и зашагал впереди своего избавителя. Я поклялся перед отъездом побывать на улице Будущего: осветить каждый кубический сантиметр – она давно ждала этого. Клинику Бира мне удалось оцепить. Булочники, мясники, колбасницы, фруктовщицы, о, как славно вы бежали, бросая лотки! Впереди всех, уже не хромая, консьержка с молочницей, обнявшись… они что-то вещали, с лицами, потерявшими знакомую жадность питающихся трупами вампуков, сочетая нежность материнства и праведность девственности. Во время маневров Спиноза и Педро (они собирались в Испанию) осветили одну из действующих армий. Отряд, облаченный в сталь и свирепость, вдруг превратился в ликующий, братающийся хоровод. Воины побросали ранцы и гранаты, каски и ружья, распрягли лошадей. Эскадрилья бомбовозов поднялась и вместо стали обдала плящущих всей радугой полевых цветов. Танкисты вышли из машин. Враждующие генералы, сняв мундиры, плели венки из трав. Обнявшись, воодушевленные солдаты рассыпались по всем дорогам, выкрикивая счастливую весть, спеша чему-то немедленно положить конец (или начало), благотворя встречным. Наша подготовительная деятельность, отнюдь не организованная, хотя и проваливалась в опару столицы, все же обратила на себя внимание. Газеты, в это время года жадные до сенсаций, затрещали, слепо мечась, перевирая разрозненные факты. В Палате был запрос, и Академии поручили выяснить подоплеку дела. Этою весною преобладала странная жара, перемежаясь часто с проливнями, несущими с собою бесчисленные пылинки (говорили, что ветром подняло и перебросило пески из Сахары). На Юге выгорали леса. Кое-где, в сторону бельгийской границы, крестьяне кашляли, отплевывая мелкий, окровавленный песок. Естественным казалось связать эти разные явления, что профессора и совершили: объясняя наблюдавшиеся случаи отдельного или коллективного психоза злополучными заносами. Ученые общества издали несколько популярных брошюр (о влиянии мелких бронх на центральную нервную систему). Психиатры обогатились еще одной разновидностью так называемого «счастливого» помешательства. Один из них, самый важный, закончил свой доклад следующим образом: «Итак, если бы мы не знали, что перед нами безумные, мы бы могли сказать, что это самые счастливые и достойные люди со времен грехопадения. Господа, вообразите себе жителей рая с каким-то полным знанием и мерою вещей, перенесенных в нашу современность, вот как ставится проблема». Мы присутствовали на этом диспуте, но Жан категорически запретил (как раньше в Палате депутатов и в Сенате) пускать в ход – в таких местах, бессистемно! – лучи. За эти дни мы потеряли двух людей, не считая словно испарившегося (я его с того памятного утра больше не видал) Бам-Бука. Мадлон и «Германия моего детства» – то ли неосторожно сунувшись под сноп Ω, то ли рикошетом пронзенные – скоро оказались для нас потерянными. Начальным симптомом служил обычно чрезмерный, легкомысленный оптимизм. «Задетый» разбивал ставший вдруг лишним аппарат, снимал изоляционную ткань, умоляя последовать его примеру: пойти сейчас же и слиться в соборной радости, в одном порыве с небесным сердцем человека… всё так ясно теперь и ощутимо… немного раньше или позже (что время!), но это свершится, победа явна, разве можно еще сомневаться… Зачем жестокие ухищрения, сговоры, таинственные лампы, когда истина проста, осязаема и чудесна! «Идемте, идемте немедленно, будем, как те, счастливы Христовой благодатью, а там: небо уже позаботится о плане, о целом!» – звали они. Безоглядная щедрость и чувство превосходной мощи любви характеризовало это состояние. И – о соблазн! – послушайся мы ответного голоса, все бы, не колеблясь, сорвали панцири, пуговицы и тотчас же шагнули на сретение: так близко дышало спасение. Но, ведомые властною рукою и памятуя весь предыдущий опыт, мы только смыкали поредевшие ряды, следуя за осунувшимся, магнетически-притягательным Жаном Дутом. Мадлон, запертая нами в квартире, пролезла через оконце уборной. Среди бела дня, на глазах у перетрусившей, неопытной консьержки, спустилась по старинной водосточной трубе и ушла. Мы ее встретили потом еще раз в больших магазинах [214] . С песнями и цветами она вела группу молодых дам: продавщицы, заказчицы, швеи, побросав тряпки и манекены, пречистыми самаритянками потянулись за ней. Липен же выскочил на ходу из машины около площади Concorde . Он сорвал шлем и куртку. «За это счастье! За это счастье! Не могу больше! Чего ждать!» – крикнул он и пропал в тени дворцов. Кроме того, умножились случаи гибели: сердца атакуемых не выдерживали и сравнительно часто (1 %) разрывались. В данной среде требовалась более тщательная дозировка: условия здесь были не те, что в тропиках. Следовало проверить эталон на подходящем опытном поле. За неимением лучшего Жан избрал Венсенский парк. На рассвете мы подкрались к воротам зоологического сада. Поверх решетки глянуло злое, седоусое лицо сторожа: через миг он уже отпирал ворота, кланяясь, простирая руки, как при евангельской встрече с блудными сыновьями. Было счастливое пробуждение. Роса умывала растения. Скалы, пески искусственных пустынь и гор искрились, переливали блестками под радужной кистью солнца, дыша и ворожа подлинными экзотическими снами (так кусок ткани, опущенный в питательную среду, продолжает жить свойственным ему образом). Птицы суетливо чистили гигантскими клювами оперение; рогатые пощипывали уже травку, хищники выползали из логовищ и брались за привычные развлечения: прогуливались, облегчались; белые медведи озорно топили друг друга в бассейне. Укротитель, венгерец (стальной взгляд и профиль – для монет), попробовал сопротивляться: секунд сорок продержался… вдруг стряхнул фуражку и ликующе побежал впереди нас. Он поднял решетку, отделяющую прогалину львов от львиц. Мы взяли их под контрольный огонь. Жан пустил маленькую лампу с портативным трансформатором. На этот зеленый луг, опоясанный с трех сторон каналом, через узкую лазейку потянулись животные. Антилопы и медведи, страусы и кошки. Молодая жирафа, гребя шеей (с головою – огромной улитки), проплыла; тигр, ягненок и буйволица стали в круг, дыша парным молоком. Лев кротко пощипывал листья, газель облизывала старую пантеру, медведь блаженно сопел в ноздри зебре, и волк оцепенел около удивленно выкатившего глаза барашка – как на школьной фотографии: директор возле сторожа. «Жан, во имя Бога, я это знаю, стой! – завопили моим голосом. – Я это видел в передней, где пахло калошами Треугольника! Там еще мальчик в белом! Осанна!» – схватив лежавший на чемодане светлый плащ, я перемахнул через межу и, обломав ветвь платана, присоединился к встретившим меня, как старшего, доверчиво расступившимся зверям. Я стал между тигром и антилопою. Подняв одной рукой зеленую ветвь, вторую положил на царственную голову льва. Волк, проницательно посмотрев мне в глаза, подошел и тихо улегся у ног. Сзади кто-то огромный, мягкими губами, парно дыша, лизал полы плаща. «Скорее отставить. Выключите. Приготовить шприц!» – раздалась наконец команда Жана Дута, могущая тягаться с адским воем циклона. Прыгнув на поляну, он потащил меня прочь. «Не надо ламп, не надо расчетов, поверь! – отбивался я. – Пойдемте тотчас же, ах, с тиграми и козлятами, пройдем по миру: они узнают и поймут. Это осязаемо. Все равно: раньше или позже (что время!) это постигнут. Теперь зримо: партия выиграна, судьба святой земли решена. Осанна, осанна!» – порывался я вперед, щупая себя, обираясь: грудь вот-вот разверзнет лава блаженства. Цепкие объятия. Осторожно и жестоко подняв, меня понесли… уложили в ближайшем доме, ибо отныне любой очаг мог быть родным, всякая семья – нашей. Я очнулся вечером: у изголовья дремал старик-рабочий, заросший, с поднятым воротником пиджачка. Я его видел впервые, но знал: отец не мог бы меня больше щадить. К постели приблизилась хозяйка. Оттого ли, что склонилась, – ее лицо показалось огромным, колыбельно-доступным. В комнате появился Жан. Поглядел точно на укушенного собакою (подозреваемой в бешенстве), с некоторыми предосторожностями исследовал меня. «Счастье, что ты завернулся в плащ, прежде чем прыгнуть, – решил он. – А какая-то бестия слизала с подола всю изоляционную массу, еще минута – и капут…» – «Уверяю тебя, Жан, я здоров. Это не лучи! Это началось раньше, давно! Я счастлив!» – но устало, знаком руки, он велел мне замолчать.