Но это всё не очень серьёзно, ведь нет смерти для ёлочных игрушек, байкового халата, горячих лепёшек, созревших гранатов, бабкиного сундука и рынка Кармель, а значит, и для меня.
У меня в голове рассыпался текст, раскрошился, как раздавленная лампочка, и я не могу структурировать материал, который уже есть. Вижу, как надо писать, где поставить акценты, но когда пытаюсь, получается «колонка», прости господи.
Я поэтому начну с конца, с того, что не уходит уже вторую неделю.
Вдруг замечаешь, что в городе многовато сирен. То аларм сработает на чьей-то машине, то амбуланс проедет, крича, – хотя, казалось бы, зачем так надрываться в три часа ночи, когда дороги пусты. Тембром они, впрочем, отличаются от той, но думаю, я бы плохо спала по ночам, если бы у меня была необходимость реагировать на сигнал тревоги. Но я случайно живу на нулевом этаже, поэтому пусть себе воет. Когда меня привели показывать квартиру, снятую заглазно, я едва не впала в депрессию, потому что мы начали спускаться по узкой тёмной лестнице в облезлый подвал. Но внутри оказалось чисто и мило, так что я успокоилась, а уж с началом всех этих событий и вовсе почувствовала себя прекрасно – безопасно и самый партер. Я везучая.
После теракта мне позвонили несколько человек, но прежде всех две подруги из самых горячих городков страны. Там не как у нас, там обстреливали круглосуточно и, правда, убивали. И жители большую часть времени бегали в убежища и обратно, а в промежутках отбивались от звонков испуганной родни и друзей. И я подумала, что они теперь поимеют некоторую компенсацию, вызванивая tel-avivit. За это время меня, так или иначе, потеребили все, кроме родителей. И это не оттого, что они мало любят, а просто Интернета у них нет, и телевизор особенно не смотрят. И я этому рада, им было бы очень страшно, не то что мне здесь. Я-то знаю, что ничего со мной не случится.
Сейчас город уже отошёл, а первое время я чувствовала, как он грустит и тревожится, как в едином ритме затаивает дыхание или выдыхает. О, как горек стал Тель-Авив в первый военный шабат, как тих. Как он злился и тосковал после взрыва в автобусе. Как безрадостен был в день заключения перемирия. И как он сейчас возвращается к себе, обычному.
Я теперь иначе отношусь к бетону. В Москве он уродливый и безнадежный, а тут я начала испытывать едва ли не нежность к толстенным перекрытиям, ведь они означают безопасность. Притом есть очень красивые бетонные здания в стиле баухаус, правда, красивые.
Последнюю тревогу этой войны я застала в Неве Цедеке. Прелестный туристический район почти пуст после заката, но как только мы ускорили шаги и стали искать укрытие, открылась дверь, и смуглая женщина позвала нас к себе. Испанская еврейка непонятного возраста сначала причитала – весело причитала – на иврите, затем перешла на что-то вроде ладино, а потом и вовсе помянула Санта Лючию. И когда после всего мы вышли из её дома, с соседних крыш нам помахали мужчины: оказывается, с виду безлюдная улица полна наблюдателей, которые готовы были о нас позаботиться, – не та, так эти открыли бы нам свои двери.
Но я всё возвращаюсь на площадь Бялик, к первой в моей жизни воздушной тревоге.
Только через пару дней после неё я смогла «поговорить об этом» с мужем.
Когда началось, я сидела на краю фонтана, там ловится муниципальный вайфай, а Дима читал поодаль на скамейке. И вот, услышав сирену и увидев человека, который зазывал всех прятаться, я, ни секунды не медля, подхватила сумочку, айпадик и быстрым шагом устремилась спасаться. Только у самого крыльца вспомнила, что я вообще-то тут не одна, и оглянулась. Дима уже зашевелился, и я с чистой совестью начала подниматься по лестнице. И он потом сказал мне:
– Я доволен, что ты разумно реагируешь. Не заметалась, а сразу направилась куда надо.
– Мне так стыдно. Я же кинулась спасать самое дорогое – себя. Даже не подумала о тебе.
– Но ты всё-таки оглянулась у крыльца. Не думай, я видел и оценил.
Звук сирены пробуждает атавистическую тревогу, ноги сами несут в безопасное место. И это хорошая, здоровая реакция. Я слышала о людях, с которыми приключается натуральная истерика вне зависимости от степени реальной опасности, потому что в Тель-Авиве нам ничего не угрожало по большому счёту. Но я почувствовала на себе, как работает механизм. Человеческое выветривается, остаётся инстинкт. И любой, кто может удержать его в узде и хотя бы открыть дверь другому человеку, уже победил в своей личной войне.
Травма ли у тебя, деточка? Да упаси господь. У меня печаль.
Самой душераздирающей фотографией тех событий для меня стали не кадры с кровищей и развалинами, а та, на которой изображена женщина в синих брюках, которая стоит на четвереньках на тротуаре и прячет под собой ребёнка.
Для меня это картинка не про героизм или страх. Она о том, что́ человек имеет спрятать под животом в последние пятнадцать секунд перед смертью. Ребёнка. Кошку. Или у него есть только собственный живот.
Она также о том, как легко слетает с нас цивилизованность. Полторы минуты назад ты была женщиной в розовом платье, а теперь – животное в поисках укрытия.
И она, конечно, о том, что лучше бы не знать о себе ничего такого.
И когда вы – вы все – станете в следующий раз говорить о политике, о войне, о правых и неправых, попробуйте вернуться к той точке отсчёта, которую задаёт эта фотография. Готовы ли вы оказаться там; готовы ли вы утверждать, что кто-то другой должен там оказаться во имя справедливости и общего блага; вы точно уверены?
Ну прекрасно тогда, чего уж.
Москва – Петушки: окончание
В ночь перед отлётом я спала долго, но беспокойно. Сначала приснился кошмар, в котором было всё, чего я боюсь: настойчивые длиннорукие покойницы, змеи и живые люди с зубами мертвецов. Я пыталась бежать, меня удерживали с тем, что «всё почти нормально», но я-то знала, как это на самом деле НЕнормально, и в конце концов проснулась, вопя (насколько вообще возможно звучать во сне) «нет-нет-нет».
И сразу уплыла в следующий сон, в котором обнимала мужскую спину и шептала в неё «я люблю тебя», но он досадливо поёжился, и я поняла, что совершила ошибку. И тогда я проснулась, и просто поцеловала между лопаток, и опять почувствовала – он недоволен. И тогда я снова и снова просыпалась, но всё что-то делала не так. И мне пришлось окончательно проснуться – одной.
Я подумала потом, что раньше серьёзно полагала себя лотосом, содержащим внутри жемчужину. Он закрывает лепестки слой за слоем, и тогда сияние любви становится незаметным – но оно там есть. Теперь кажется, я просто луковица, и сердцевина моя лишь чуть менее горька, чем внешние одёжки, и вряд ли нужно искать кого-то, кто возьмётся сдирать их, пока я буду исходить едким соком. Много слёз от этого и никакого тепла.
Позже я сошла с самолёта, и мороз тут же начал глодать щёки – так, наверное, лисы объедают лицо умирающего, а он уже способен только отражать глазами стылое небо, сосны и птицу. Трудно, знаете ли, воспринимать мир иначе, когда тебя ночью пугали призраками. И я, помня свой мрачный настрой, ради справедливости гнала из головы четыре слова, которые зазвучали, когда я выбралась из метро. В России нет радости. В России нет радости.
Много ли правды в них? Радость точно не изливается на нас с небес, как в Греции; она не подмешана ни в воздух, как в Иерусалиме, ни в горные воды или вино. Мы поэтому приучены отращивать железы, призванные генерировать её, и тренировать секретные мышцы, чтобы выжимать мёд хоть из камня, хоть из песка. Оттого хищных и несчастливых здесь больше, чем в остальном мире, сильных тоской, талантом и храбростью – тоже. Но хвастать нечем, и те и другие опасны, так что впору нашивать на одежду знаки для предупреждения европейцев: «Внимание: высокая концентрация печали, яда и мёда».
Я вошла в дом, кот посмотрел на меня усталыми персидскими глазами и полез обниматься, очень по-человечески, двумя руками. У меня есть кого любить и есть за кого бояться, но больше всего бывает страшно, что старый кот меня не дождётся и возвращаться станет не к кому. Хорошо, что не в этот раз.
Я прижалась лицом к его спине, закрыла глаза и с тех пор, кажется, не приходила в себя и уже никогда не приду.
Захожу в тель-авивский гейт, смотрю на пассажиров, рассчитывая выявить некую этническую однородность, и действительно, сразу её отмечаю, но так выходит, что большинство присутствующих – буряты. Поскольку я уже выпила утешительные, но чуть туманящие полтаблетки, мне захотелось сесть на пол и как-то обвыкнуться в новой реальности, где все евреи теперь выглядят вот так. Ну и как-то подготовиться к каникулам в таких условиях. Но, вы знаете, обошлось. Гейт просто общий.