– Что?! – воскликнула я, подпрыгнув на кровати. – Но этого не может быть! Ты нарочно меня разыгрываешь.
Он поднялся на ноги. Не смущаясь, прошел, обнаженный, через всю комнату, набросил на плечи шелковый халат с замысловатыми восточными узорами.
– Катя, – вновь обратился он ко мне, глядя откровенными, не знающими стыда глазами, – тебе никогда не приходило в голову, как мог я, детдомовский мальчик, не имевший ни протекции, ни связей, ни возможности хоть как-то подготовиться к вступительным экзаменам, оказаться в театральном институте на курсе у одного из самых прославленных мастеров сцены? Конечно же, я стал одним из вас благодаря доброму гению Багринцеву, запавшему на меня на первом же прослушивании.
– О господи… – прошептала я, не в силах поверить в услышанное. – Он… он совратил тебя?
Вацлав рассмеялся:
– Не будь так высокопарна, Катя. Совратил, растлил, осквернил… Он меня или я его, кто знает. Могу тебя заверить, Багринцев не был обыкновенным богемным педиком, я был чуть ли не первым его любовником мужского пола. До встречи со мной он, возможно, и не подозревал за собой такого порока, был вполне брутален и маскулинен. Так что еще неизвестно, кого из нас двоих больше поразило и ошарашило то, что произошло между нами.
Он плеснул себе вина, расположился в кресле напротив и непринужденно продолжал:
– Мне с подросткового возраста было известно, что я вызываю необыкновенный плотский интерес у лиц обоего пола. Но мне была неприятна сама мысль, что меня будут трогать чьи-то руки, чей-то чужой запах коснется меня. Меня также не беспокоили юношеские поллюции. Я был индифферентен к сексу. Плотская сторона любви не вызывала у меня никакого интереса, представь себе. Так продолжалось до одного случая. Ты помнишь наш первый показ самостоятельных отрывков? Помнишь?
– Конечно, – закивала я, – ты играл Печорина – великолепно, блестяще. Я до сих пор не могу забыть…
– Подожди, – властно прервал он мои излияния. – Так вот, в тот вечер, после того, как все слова о моем таланте были сказаны, я поднялся в кабинет к Багринцеву. Он сидел за столом, очень печальный. Он сказал мне: «Я всегда мечтал встретить такого ученика, как ты, но мне нечему тебя учить, ты уже все знаешь». В этот момент меня словно ударило – сам не понимая, что делаю, я подошел к нему и обнял его, жадно вдыхая его изысканно-мужской запах. Мне казалось, что, если он прогонит меня сейчас, мое сердце разорвется на тысячи частей и я никогда в жизни больше не соберу себя и не вернусь к профессии. Но он не прогнал меня, страстно ответил на мой легкий поцелуй. Это было какое-то сумасшествие. Мы стали любовниками тогда, в тот вечер, после показа самостоятельных работ. Я полюбил живого человека, и его прикосновения не вызвали во мне омерзения, только трепет и наслаждение. Я полюбил его, моего Мастера, всем сердцем и плотью в этот момент.
Вацлав говорил горячо и увлеченно, словно забыв о том, что я нахожусь в комнате. Я пошевелилась, кровать скрипнула. Он осекся, а затем заговорил снова, уже спокойно, со своей обычной высокомерно-издевательской усмешкой:
– И Багринцев ответил мне взаимностью. Было очень трогательно, честно тебе скажу. Он рыдал, бросался мне в ноги, погружал дрожащие пальцы в мои волосы, припадал губами к моей шее. Даже не знаю, от чего он получал больше удовольствия: от физической стороны любви или от осознания себя порочным, погибшим, от едкого чувства стыда за тайное наслаждение. Надо заметить, он очень стыдился своей страсти и был в самобичевании поэтичен и весьма талантлив. Знаешь, как он называл меня? «Мой великий сияющий грех»! Тогда этот фильм Агнешки Холланд только что вышел на экраны.
– Перестань! – вскрикнула я, невольно зажав уши ладонями. – Я не хочу этого слушать. Ты нарочно обманываешь меня. Этого не могло быть, ведь никто даже не догадывался…
– Конечно, не догадывался, – подтвердил он. – Багринцев страшно боялся огласки, нам приходилось быть очень осторожными. Именно ты, Катя, причиняла нам множество неудобств. Ты с твоей манией следовать за мной везде, как верный оруженосец. Помнишь, как ты укоряла меня: ты сказал, что пойдешь в библиотеку, я прождала у дверей полтора часа, а ты так и не появился. Мне даже интересно было, как ты отреагируешь, если я скажу, что и не собирался ни в какую библиотеку, что провел вечер в номере дешевой гостиницы, где был трижды – как ты сказала? совращен? – да-да, трижды совращен нашим любимым педагогом? Что, пока ты мерзла на ступенях, мы обнимались с ним на влажных от пота простынях, смеялись и читали стихи? Ты бы мне не поверила. Ты и сейчас мне не веришь, бедная, положительная, скучная Катя! Как, нравится тебе такая правда о временах нашей юности?
Казалось, что мне снится какой-то кошмарный сон. Будто все эти нимфы и сатиры сыграли со мной злую шутку. Мне дурно было то ли от выпитого вина, то ли от обилия зеркал, позолоты, мерцающих огоньков, шелка, тонких духов. Я нашла в себе силы подняться и, завернувшись в покрывало, подойти к нему. Наверное, ему нелегко было рассказать мне все это. И, если я сейчас проявлю брезгливость, не справлюсь с потрясением от всего услышанного, это ранит его очень больно.
Я подошла и дотронулась до его плеча.
– Вацлав, – сказала я, – это ужасно, то, что ты мне рассказал. Но в моем отношении к тебе это ничего не меняет. Я всегда восхищалась тобой – твоей красотой, талантом, умом. И не отвернусь от тебя, какие бы ошибки ты ни допустил в юности. Я всегда буду любить тебя, всегда.
Он несколько секунд смотрел на меня недоумевающе, а потом расхохотался.
– Ошибки юности, – повторил он сквозь смех. – Катя, в твоей глупости есть что-то поразительное, чистый, неразбавленный, стопроцентный экстракт!
– Конечно же, ты всегда будешь меня любить, – убежденно сказал он, запустив руку в мои волосы и улыбаясь своей мальчишеской невинной и порочной улыбкой. – Чем омерзительней я буду тебе казаться, тем сильнее ты будешь меня любить. Потому что я – единственное яркое пятно в твоей унылой и бессмысленной жизни.
Мы вышли из театра. Фиолетовая морось висела над Москвой, растекаясь в размытом свете фонарей. В измокшем воздухе плыли масляно-желтые окна, вывески, гирлянды лампочек. Вероникины башмачки весело отстукивали по брусчатке Камергерского переулка.
Она обернулась ко мне, окинула меня своими ясными синими глазами.
– Вам понравилась постановка, Дэмиэн?
– Она прелестна, дорогая. Но ты, как будущая звезда мировых театральных подмостков, должна понимать, что театр – дело эфемерное, не имеющее никакой определенной стойкости, и, как всякое искусство, дело так же абсолютно бесполезное. А в этом спектакле нет легкости, в нем слишком чувствуется напряженный труд, от него, если хочешь, разит потом.
– А мне кажется, это одна из интереснейших работ последнего времени, – заявила она, – по крайней мере в Москве. Конечно, вам, может быть, на фоне того, что вы видели по всему миру, все эти потуги кажутся бесполезными и эфемерными…
– Ты забываешь, что я и сам, в конце концов, вышел из московской театральной школы, – возразил я.
– Ну-у, когда это было… – махнула рукой она.
– Не так уж давно. Мне нет еще и сорока, – заметил я.
Вероника скорчила уморительную рожицу, но, как вежливая девочка, промолчала. В ее глазах я, конечно, был глубоким стариком. Меня это не слишком расстраивало, я знал, что, если захочу, она забудет и про мой возраст, и про разделяющие нас обстоятельства. Но, признаться, неприятно царапнуло тщеславие.
Вероника нравилась мне. Нет, она не интересовала меня как женщина, собственно, в ней еще и не было почти ничего от женщины, никакой глубины и страсти – тощее, субтильное, дерзкое, глупое, отчаянное, испорченное, андрогинное существо, инопланетный цветок. Но она была воплощенная, беспримесная юность, со всем ее очарованием. Юность, если разобраться, всегда беспола, лишена гендерных различий. Она вся – через край, навзрыд, наотмашь. Именно поэтому эта девчонка будоражила мое воображение: она вносила в жизнь струю пылкого, бесшабашного безумия. Кроме того, на подсознательном уровне – а я видел таких, как Вероника, немало в своей профессиональной жизни – я чувствовал, что девчонка талантлива. По крайней мере меня не раздражала узость ее кругозора, так свойственная юности. Наоборот, мне казалось, что девчонка мыслит не по возрасту глубоко и видит вещи в их истинном свете, что поможет ей в будущем быть точной в сценических оценках и разборах роли.
Вероника сама нашла где-то мой телефон, позвонила мне вскоре после того, как я дал согласие на участие в постановке «Дориан Грей», и заявила, что я просто обязан встретиться с ней и рассказать о театральной жизни Европы. Меня смешил и привлекал ее по-детски наглый, отчаянный напор. Мы встретились. Девчонка мнила себя новой Сарой Бернар. В голове у нее сидела навязчивая идея – сбежать из постылой России и строить театральную карьеру в Европе.