Она была похожа на свою мать, на Аду, какой та была двадцать лет назад. Те же стройные, легкие ноги, дерзкие синие глаза, солнечные волосы. И в то же время совершенно на нее не походила. Ада тогда уже поражала трезвым, лишенным иллюзий взглядом на жизнь, цепкостью, жизнестойкостью. Эта же девочка была капризным экзотическим цветком, наивным и хрупким.
Мне доставляло удовольствие общаться с ней, водить в кафе, в театр, выслушивать излияния ее неопытной души, осознавать, что держу ее на ладони и могу проглотить в любую секунду, но не трогать, не трогать. Было в этом какое-то особое, мазохистское наслаждение. Подогреваемое к тому же сознанием, как должны бесить наши встречи ее мать.
Мне нравилось представлять себе, как сдержанная, нордическая Ада покрывается пятнами и прикуривает одну сигарету от другой в ужасе от того, что ее единственная дочь попала в лапы опереточного злодея. У меня не было оснований сомневаться относительно Адиного отношения ко мне, кажется, еще в институте она была единственной, кого мне не удалось подчинить своему обаянию.
– Как мне все здесь надоело, если бы вы знали! – страстно заговорила Вероника, глядя расширенными глазами в октябрьский сырой мрак. – Я так мечтаю навсегда уехать из этой страны. Ведь здесь для меня нет никакого будущего. Корячиться за жалкую театральную зарплату, как моя мать, и всю жизнь ждать приглашения какого-нибудь замшелого киношного режиссеришки, чтобы хоть как-то вылезти из долгов… Как же я вам завидую. Вы объездили весь мир, выходили на сцену в «Глобусе», в стенах, где бывал Шекспир…
– «Глобус», в котором играл Шекспир, сгорел, – осадил я ее восторг. – Современный «Глобус» построили примерно в двухстах метрах от места, где находился прежний театр.
– Ах, это все равно, – притопнула ногой Вероника. – Я хочу начать все с чистого листа, меня бесит, что здесь я только дочь Ады Арефьевой и меня всегда будут сравнивать с матерью. Я бы уехала, сменила имя, как вы, и никто никогда бы не узнал, откуда я родом и кто моя мать.
– Знаешь, мой агент – Джон Картер – хорошо знаком с директором лондонского Центра театрального искусства, может быть, Картер смог бы поговорить с ним о тебе, – с показным равнодушием начал я. – Именно там получали образование ведущие западные театральные актеры наших дней. Для особо одаренных предоставляются бесплатные места, так что…
– Боже мой, мистер Дэмиэн, это было бы так круто! – В запале она схватила меня за руку своими тонкими юными пальчиками.
На ее разгоряченном лице вспыхивали и гасли отсветы фонарей. Тут-то я и мог бы завлечь ее обещаниями, закружить, заморочить, как там сказала эта глупенькая Катя – совратить? Но мне не хотелось этого, мне достаточно было сознавать, что эта возможность у меня в руках. И ее мать знает об этом.
– Мама никогда мне не разрешит, – помрачнела Вероника. – Она будет талдычить, что надо сначала получить образование здесь, а потом уже… Она не понимает, что время уходит! Надеется, что я так и застряну тут, под ее теплым крылышком. А потом устроюсь в Театр имени Гоголя, куда зритель ходит отогреться перед поездом, чтобы не торчать на вокзале…
– Матери всегда желают детям добра… соответственно своему опыту, – бросил я, глядя в сторону. – Я думаю, если бы все человечество состояло из примерных сыновей и дочерей, мы бы никогда не выбрались из каменного века. По счастью, иногда появляется индивид, который посылает опыт поколений к черту и создает новый – свой!
– Но я же не могу вот просто так взять и уехать… Ничего ей не сказать… – жалобно протянула Вероника.
– Знаешь, искусство – жестокая вещь, оно иногда требует от своих рабов жертв гораздо больших, чем хорошие отношения с матерью, – заметил я.
– Я понимаю, понимаю, – горячо кивнула она. – Я готова!
Когда я посадил ее в такси, вид у девочки был мечтательный. Она рассеянно попрощалась со мной, грезя о лондонской театральной школе и о сцене театра «Глобус». Я смотрел на ее лицо, смутно видневшееся сквозь мокрое стекло машины – так она еще больше похожа была на мать. И мне на секунду представилось, что это юная Ада сидит там, в автомобиле, что это ее я только что позвал слепо следовать за собой и она согласилась.
В тот вечер Ксения решила начать репетицию с ностальгической нотки. Мы собрались в большом зале, куда сразу же перенеслись репетиции, едва руководство театра узнало о том, что я приму участие в спектакле. Ксения ворвалась в помещение с видом загадочным и победоносным.
– Ребята, идите скорее сюда! Посмотрите, что мне удалось найти! – объявила она, раскрывая перед нами ноутбук.
Экран вспыхнул, и мы увидели неяркое, испещренное помехами изображение. Перед нами была ученическая сцена в институте в нашей аудитории, на сцене же были мы, только на восемнадцать лет моложе.
Я увидел самого себя, Катю с распущенными по плечам густыми русыми волосами, расслабленного Влада, кажется, уже успевшего принять что-то перед репетицией, озабоченного Гошу, серьезную Аду. И Багринцева, что-то увлеченно объяснявшего нам, размахивавшего руками.
Голос Багринцева не спеша вещал на записи: «Вы должны понять, что театральное искусство эфемерно, и хотя в подготовке спектакля заняты многие люди: и режиссер, и декораторы, и бутафоры, и костюмеры, и осветители… Но, по сути, вы, актеры, на сцене будете полностью обнажены. Вам не спрятаться за умело построенную декорацию. Единственное, на что вы можете рассчитывать, – это плечо партнера. Поэтому в театральной труппе всегда должна царить здоровая атмосфера, иначе вам не выжить. Ненависть между партнерами, их личностные взаимоотношения первым делом лезут на сцену, и их на подсознательном уровне улавливает, ощущает зритель…»
Я вспомнил эту репетицию. Ксения, тогда еще молодая жена и яростная поклонница мастерства своего пожилого мужа, принесла камеру, чтобы запечатлеть репетицию «Дориана Грея». И вот теперь мы смотрели эту древнюю запись.
Все застыли перед экраном. Ксения жадно всматривалась в кадры съемки, ловя малейшие жесты и замечания своего покойного супруга, чтобы потом выдать их за свои гениальные соображения по поводу постановки. Катя пару раз всхлипнула, а затем, в тот момент, когда Багринцев на экране подошел ко мне и взял мои руки в свои, показывая какой-то выгодный жест, покосилась на меня через плечо испуганными глазами. Маленькая тайна, которой я поделился с ней, очень тяготила глупую Катю.
Гоша поерзал на стуле и спросил:
– Ксения Эдуардовна, а кто вам переводил запись в цифровой формат? Вы уверены, что они не сохранили копию? Это ведь эксклюзив, стоит бешеных денег!
Влад похохатывал и тыкал пальцем в дисплей ноутбука:
– Глядите, глядите, какой у меня прикид! Во прикол, неужели так одевались?
Ада, уделив записи лишь несколько минут, отошла в сторону и закурила, усевшись на подоконник.
Я смотрел на мелькавшие на экране бледные тени, переводил взгляд на их живые отображения, постаревшие, утратившие юношеский блеск и задор, прибитые, приниженные беспощадной жизнью. Было что-то мистическое в этом раздвоении, мне вдруг стало страшно смотреть на своего молодого двойника, на Багринцева, живого и любящего, и я последовал за Адой.
Она сидела вполоборота ко мне. Я видел ее тонкий профиль, непослушный пушистый завиток, выпавший из прически. Она была очень красива сейчас, освещенная рассеянным осенним светом, лившимся из окна. У меня захватило дыхание. Ада чем-то напоминала мою мать – такая же золотистая и изящная. Только в пани Мирославе всегда чувствовалась хрупкость, беспомощная нежность, а эта женщина была сильной, с несгибаемым стальным стержнем внутри.
Мне невыносимо захотелось дотронуться до нее, убрать за ухо этот выбившийся золотой локон, коснуться выступающего сзади на шее круглого позвонка, перечеркнутого тонкой цепочкой. Удивительная… Единственная женщина, которую мне не удавалось вывести из равновесия.
– Тебя тоже испугал этот танец мертвецов? – спросил я, вытягивая сигарету из ее пачки.
– Нет, – качнула она головой. – Разозлил. Неприятно смотреть, какой я была глупой и неуклюжей. Сейчас я бы играла совсем по-другому.
– Но как же очарование юности! – возразил я. – Ее пылкость, смелость, эксперименты. Мне нравится та Ада, на экране…
– Чушь, – отрезала она. – Юность глупа и самонадеянна. В ней есть, если хочешь, даже какая-то пошлость. В этих гладких лицах, без единой морщинки, без следа хоть какого-то опыта, переживаний, потерь. В ней нет ничего интересного, одна фальшивая позолота.
– А может, тебе просто страшно стареть? – поддел ее я.
Она взглянула на меня, глаза ее с годами потемнели, и глубокая синева стала почти черной. Меня волновал ее взгляд почти так же, как тогда, двадцать лет назад, когда я увидел ее в первый раз на поступлении – миниатюрную фарфоровую блондинку с удивительно глубокими для такой внешности глазами.