– Полоскание для горла есть у вас?
– Полоскание есть, – холодновато ответила блондинка. – Одно. Германское.
– Одно? – огорчилась я. – А хорошее?
Блондинка пожала плечами:
– Мы не пробовали.
Вмешался бывший со мной муж подруги:
– Покажите, пожалуйста.
– Пожалуйста, – она вытащила из ящика коробочку с пространным немецким описанием.
– Это ведь химия, да? – спросила я. – А натурального ничего нету? Эвкалипта, календулы?
Слабое раздражение мелькнуло под длинными ресницами:
– Одно у нас полоскание, женщина. Я же сказала.
– Ну хорошо, – мягко перебил муж подруги. – А внутрь есть лекарство? От ангины?
– Одно, – скучая, ответила блондинка. – Одно есть.
– Можно описание?
– Можно.
Она протянула лист бумаги, исписанный круглым почерком. Я ужаснулась. Иноземное лекарство, хоть и сулило вылечить горло и трахею, зато обещало все возможные виды кровотечений, язву, сердцебиение, кишечные боли, головокружение и, кажется, полную потерю памяти. Кроме того, не рекомендовалось детям, старикам и инвалидам; лицам, страдающим астмой и беременностью; молодым матерям, кормящим младенцев. Про отцов ничего сказано не было. Мы ошарашенно посмотрели друг на друга. Легко ли взять на себя решение судьбы близкого человека! Горло, конечно, болит и кашель… Но ведь тут такое! Не сравнить с горлом.
– Давай все-таки купим, – сказала я. – Пусть хоть попробует…
– Не хочу! – раздалось вдруг слева приятным бархатным басом. – Нет! Не надо мне белых! И голубых не надо! Только розовых!
«Розовых» требовала смуглая черногривая дама в длинной норковой шубе. Розовыми должны были быть ватки, намотанные на палочки, которыми прочищают уши. Не белыми, и – Боже сохрани! – не голубыми. Черногривая еле сдерживала рыдания.
«Ну класс! – завистливо подумала я. – Кто это сказал, что Москва – столица мира? Как в воду глядел!»
Сжимая в руке пакетик со смертельно опасным лекарством, мы спустились вниз. Похоже, что за рубли в Москве никто и не болеет. Все давно поправились и теперь только моются. Прилавки первого этажа были плотно уставлены бутылями с розовым шампунем и пирамидами из мыла. Выздоровел – и давай быстро в ванну, мой до дыр. Чего у тебя там осталось! Впрочем, вру. «Одно лекарство» было и тут. Не веря глазам, я прочитала написанное тем же круглым почерком: «Лучшее средство от шизофрении. Цена: две тысячи восемьсот рублей».
Зря не купила «лучшего лекарства». Вечером бы пригодилось…
Вечером мы – моя американская подруга и я – были приглашены в театр. Шел Чеховский фестиваль, и в старом МХАТе давали «Вишневый сад». Тут мне придется сразу обнаружить свое невежество: никогда прежде не слышала я имени Питера Штайна, поставившего в Германии туманной последнюю пьесу Чехова. За два квартала до проезда МХАТа машину пришлось оставить: все движение на этом пятачке земли было прекращено. Тысячеголовая толпа с ревом напирала на шеренгу сцепивших крепкие руки вооруженных милиционеров, которые, скрипя зубами, еле сдерживали ее натиск. Голос в рупоре угрожал: «Пропускаем по десять человек! Без билетов никто не пройдет! Предъявляйте билеты! Впереди еще три заслона! Безбилетники, зря стараетесь!» Толпа в ответ только ревела и напирала единой, бурно дышащей грудью. Опять я ужаснулась своей отсталости. Господи! Вот ведь, оказывается, как это важно: Питер Штайн… И все до единого его знают. Побросали дела, грудных детей оставили без присмотра, берут штурмом старенький МХАТ, потому что жизни им нет без немецкого «Вишневого сада».
Как-то само собой случилось, что и нас вдавило в эту жаркую телесную гущу. Не коснувшись ногами земли, мы взмыли вверх: туда-сюда-обратно – дух захватывает! Туда-сюда-обратно! Ах, здорово!
– Девушка, что у вас из кармана торчит? Кинжал, что ли? Вы меня всего продырявили!
– Сами вы – кинжал!
– Люда! Ты где? Держишься?
– Держусь!
– Держись, Лю-у-да!
– А вчера на «Дяде Ване» еще хуже было!
– Ну да?
– Да! А ничего, прорвались!
Впереди мячиком подскочила потерявшая всякую форму голова моей американки. Рот ее был в ужасе открыт. Может, ей показалось, что мы попали на похороны Сталина, которые она запомнила по недавнему фильму Кончаловского «Ближний круг». Вдруг чья-то холодная рука цепко схватила мою руку. Оглянувшись, я увидела Свету. Незачем объяснять, какую именно Свету. Интересно только, что эту самую Свету – неблизкую свою знакомую по переводческому семинару – я видела последний раз лет восемь-девять назад. Изменилась она не слишком. Такая же черноглазая, и голос тот же.
– Билет у тебя есть? – так, словно мы вчера расстались, спросила она.
– Есть, – поддавшись этому тону и одновременно чувствуя желание проглотить таблетку от шизофрении, ответила я.
– Ну тогда я тебя не выпущу, – твердо сказала Света. – По одному пройдем.
Опять мы взмыли над землей, крепко держась за руки. Рядом легонько ойкнула какая-то нетренированная старушка.
– Что-то тебя давно не видно, – небрежно сказала Света, паря в воздухе. – Где пропадаешь-то?
– Не видно? – удивилась я, проглотив комок холодного осеннего воздуха. – Я вообще-то в Бостоне живу.
– Все за американцев повыходили! – весело засмеялась она. – Ну и как тебе с ним?
Я не успела ответить – мощная волна поднесла нас прямо к разгоряченным милиционерам. Сзади надавило сильно, что-то хрустнуло, и мы прорвались. Остальные заслоны были сущими пустяками: так, бабульки в беретиках. В раздевалке черноглазая Света выпустила мою онемевшую руку:
– Я ж тебе говорила, что пройдем! Ладно! Встретимся во втором антракте, пирожных поедим! Помнишь, как в ЦДЛ ели?
Еще бы не помнить!
Неверной походкой приблизилась моя американская приятельница, поправляя перекрутившуюся в уличном бою юбку.
– Иришэчка, – сказала она с сильным английским акцентом по-русски.
Потом по-английски упавшим голосом:
– Ты знаешь, что пьеса будет на немецком языке?
Восхищение охватило меня. Значит, все эти люди, прорвавшиеся сюда, рискуя жизнью, не только любят Чехова и неизвестного мне Питера Штайна, но и немецкий, неправдоподобной трудности язык, выучили! Ай да Москва – столица мира!
Сдерживая волнение и всеми порами впитывая звуки, запахи, шелесты московского театра, эту забытую праздничность, которая всегда предшествует началу спектакля, я прошла в первый ряд, как было указано в билетах. Американка за мной. Мы сели. Прямо перед глазами была пустая сцена старого МХАТа. Время сместилось, пространство раздвинулось.
Сколько мне лет, Господи? Где я? Здесь ли мы с отцом смотрели когда-то «Синюю птицу»?
Погасили свет. Театр притих.
Вдруг прямо на нас выскочил неизвестно откуда взявшийся маленький гражданин в костюме и белой рубашке с галстуком. Лицо разбойника. Схватил за руку мою американку:
– А ну, уходите с моего места! Живо!
Просто даже не знаю, как и прокомментировать эту сцену. Ну, не принято в американских театрах хватать за руки незнакомых женщин. Нет в этой стране такой замечательной раскованности. Не доросли. Кроме того, ведь и по-русски тоже не все понимают. Бедная моя подруга чуть не потеряла сознание: что этот человек от нее хочет?
– Покажите билет! – бушевал разбойник в костюме и галстуке. – Проваливайте с моего места!
Вокруг недовольно зашуршали.
– Девушка, встаньте и уйдите! – раздались сердитые голоса. – Наглость какая: села куда захотела! Побыстрее, сейчас спектакль начнется!
Понимая, что ничего другого не остается, я вскочила со своего места, уступив его галстуку, который сразу же развалился, шумно дыша и торжествуя победу. Задевая за колени и извиняясь, я протиснулась к дверям, где в три ряда стояли безбилетники и чернели силуэты осветительных приборов. Ввинтившись между двумя симпатичными юношами и до боли вытянув шею, чтобы видеть хоть боковой срез сцены, я замерла в ожидании. Все равно мне было хорошо. Москва. МХАТ. С места согнали. Сколько мне сейчас, почему я здесь?
Занавес поднялся, и, громко стуча каблуками, вбежала русоголовая женщина, задыхаясь и крича что-то по-немецки. Я догадалась, что это была Варя.
Начался спектакль.
На сцене говорили, кружились, называли друг друга «Анья» и «Петья», плакали. Шея моя заболела от напряжения, и я повернулась в сторону зрительного зала. В неверной полутьме белели лица. Ни неловкости, ни скуки не было в этих внимательных блестящих глазах, устремленных на «Анью» и «Петью». У меня вдруг заныло сердце. Ведь это в городе, где простой батон белого хлеба стоит двадцать два рубля, а заболевшее горло и прополоскать нечем! В городе, где никто не знает, что тебя ждет завтра!
В антракте, оторвавшись от своей американки, я стояла, прижавшись спиной к колонне, чувствуя радостную свободу от того, что здесь меня никто не знает, не жужжит со всех сторон: «Здрассьсе, здрассьсе!», как на всех эмигрантских сборищах. Стояла и смотрела.