Вот, но я всё время об этом помню. Я чувствовал себя обманутым. Не просто обмишуленным, обмухлеванным в каком-то конкретном деле, а, если можно так выразиться, обманутым по большому счету.
Самое смешное – хотя чего уж тут смешного, – что это был не первый случай такой вот с ног до головы обманутости, и еще смешнее – но теперь уж точно смешно, – что предыдущий случай я тоже переживал в Дубултах и тоже в разговорах со своей мамой.
Это было за два года до плавания с Леной по Лиелупе. Кажется, в 1970 году. Кажется, это был год, когда в Москве была страшная жара, и лесные пожары в Московской области, и дымная мгла на улицах, тяжелый торфяной запах, инфаркты и инсульты знакомых стариков, вообще какой-то апокалипсис. Потом эти апокалипсисы участились. А сейчас вообще что ни лето, то пожар и смог. Но тогда, в 1970 году, это было впервые, и поэтому так ужасно. Вдобавок я всё никак не мог пережить одну совершенно вроде бы детскую разлуку. Девушка, в которую я был влюблен с восьмого класса, точнее, с того лета, когда я уже перешел из восьмого в девятый, в которую я был влюблен два года подряд без малейшего перерыва, которую я встречал и провожал, с которой я ходил на концерты и в театры, с которой – бывали такие случаи – виделся по два раза в день, без которой вообще жить не мог. То есть мне казалось, что я вообще с ней уже живу в некотором высоком смысле слова – и она тоже, казалось мне, так считала, вот что особенно интересно! – и вдруг она сказала мне, что полюбила другого и выходит за него замуж. При этом сказала мне так, что я понял: все эти годы, встречи-проводы, телефонные звонки и даже письма – а она писала мне письма, я правду говорю! – что все это было – или вдруг оказалось? – просто так, ерунда, чепуха, детские игры, школьные забавы. В общем, что-то в высшей степени несерьезное, а вот сейчас, с «этим человеком», у нее серьезно. Сейчас у нее наступило нечто настоящее. А со мной была, повторяю, какая-то чепуховина.
Вот именно это меня убило. А не сам факт того, что девушка ушла. Хотя в этом факте нет ничего особенно приятного, но, думал я, выходя на балкон и глядя на россыпь зажигающихся в вечернем тумане окон, на бескрайнюю россыпь окон (мы жили тогда на одиннадцатом этаже дома на углу Садовой и Каретного ряда. Балкон кухни смотрел на север, то есть на театр Советской армии и высотку у Красных ворот, рядом с которой торчала еще одна высотка – гостиница «Ленинградская». Балкон моей комнаты смотрел на юг. Оттуда была видна гостиница «Пекин», высотка на площади Восстания, МИД и где-то в расселине между домами – шпиль гостиницы «Украина». Окон было множество. Хотя, наверное, не столько, сколько сейчас. Но тогда тоже было не сосчитать), – и вот я, стоя на балконе, то на том, то на другом, и глядя на темнеющую Москву с загорающимися окнами, думал: «Ну подумаешь, девушка ушла. Пальцем ткнуть в каждое десятое из этих окон, ну хорошо, в каждое сотое – так обязательно у кого-нибудь в этот миг девушка уходит или муж с женой разводятся. А где-то, наоборот, в первый раз поцеловались».
Я с детства любил такие мысли – умные и ни о чем. Однажды на даче мы с бабушкой вечером шли по аллейке, и над нами довольно низко пролетал тяжелый пассажирский самолет – недалеко был аэродром Внуково. На корпусе самолета светились окошечки. Я подумал, что около каждого окошечка сидит человек, а скорее всего, два или три, и с другой стороны тоже, и у каждого что-то свое, каждый о чем-то своем думает, у каждого свое горе или своя радость. Я сказал об этом бабушке.
– Бабушка, – сказал я, – а вот если бы узнать, о чем все эти люди думают. Вот эти, которые сейчас в самолете сидят, и что у них вообще в жизни делается.
– Разное, – сказала бабушка. – И вообще, не разводи филожопию.
Моя бабушка довольно резко выражалась.
Но я так и не перестал разводить филожопию. Во всяком случае, к двадцати годам еще не разучился. Вот я и думал, стоя на балконе, о том, что в каждую отдельно взятую минуту – это было наше любимое выражение в нашей сначала школьной, а затем институтской компании – «в каждую отдельно взятую минуту»: например, «я в каждую отдельно взятую минуту хочу выпить!» – так вот, в каждую такую минуту в нашей Москве, наверно, сто девушек говорят парням: «Я тебя больше не люблю». А если взять весь Советский Союз и прибавить к нему все страны Варшавского договора, а также государства, входящие в блок НАТО, а также неприсоединившиеся страны, то вообще страшное дело. Оглохнешь от этих криков «Я тебя больше не люблю» или «I don't love you anymore».
Но это же совсем другое. Одно дело – любила-разлюбила, а другое дело – «Теперь у меня серьезно» – то есть, выходит, «а ты у меня был просто так». Вот этого я не мог пережить и простить, потому что у меня-то это было серьезней некуда.
И вот об этом я говорил своей маме жарким августовским вечером 1970, кажется, года. Здесь, в Дубултах, тоже было жарко, хотя, конечно не так, как в Москве. Кроме того, по телефону сказали, что в Москве появилась холера, и это тоже не прибавляло радости.
Или это было в другой год? Надо вспомнить.
Я был весь в тоске из-за жары и из-за холеры – представьте себе, холера меня очень огорчала, даже пугала. Но не потому что я боялся заразиться, что меня лично могли коснуться эти несколько случаев древней смертельной болезни откуда-то с дальнего юга или из далекого прошлого – а потому, что эта чертова холера выбивала из-под меня какие-то мысленные опоры и устои. Я верил, что мир в целом благоустроен. Тем более у нас, в Советском Союзе, где все эпидемии побеждены, и уж, во всяком случае, такая погань, как холера, нашим людям не грозит. Мне было ужасно жалко людей, которые в эту холеру вляпались. Не знаю почему но я им очень сочувствовал, хотя и не знал, кто они такие. А может быть, на самом деле я жалел себя. Это был просто повод поогорчаться. Нечто вроде спускового крючка.
– Ну холера, – сказала мне мама. – Мой руки перед едой и не покупай фрукты на рынке. А если купил – ополаскивай кипятком. У тебя вот дедушка от рака умер, а бабушка Аня – от диабета, а бабушка Рита – от инфаркта, а у папы – страшная гипертония, ты ведь сам знаешь (папа тогда еще был жив). Так что, – грустно усмехнулась мама, – бывают штуки посильнее холеры.
Я понял, что она почти цитирует: «Эта штука сильнее „Фауста“ Гете» – и тоже улыбнулся.
– Да, – сказала мама, – посильнее холеры, и главное, поближе к нам. К нам с тобой.
И тут я понял, что не торфяные пожары и не холера – причина моего плохого настроения, и замолчал и махнул рукой.
– Всё никак ее забыть не можешь? – сказала мама. Она прекрасно знала про эту историю. Тем более что она, эта девушка, – вот ведь ужас-то! – продолжала дружить с моей мамой. Звонила ей по телефону, а иногда даже заходила в гости, когда меня дома не было.
– Да, – сказал я, – представь себе.
– Ладно, – сказала мама. – Ну сколько можно? Бывает.
– Ты, наверное, хочешь сказать, что девушки довольно часто разлюбляют молодых людей. В одной Москве штук сто в каждую отдельно взятую минуту. Да? – я саркастически рассмеялся.
Мама не уловила моего сарказма и сказала, засмеявшись в ответ:
– Да, именно.
– Нет! – вскричал я. – Именно что нет! Мне кажется, что я как будто человек, который много лет подряд носил деньги в банк, а ему показали фигу!
Тогда, в 1970 году, не было никаких банков, кроме сберкассы, и уж подавно не было такого понятия «обманутый вкладчик». Обманутые вкладчики появились четверть века спустя. Но вот поди ж ты, я, за четверть века до всяких финансовых пирамид и лопнувших банков, чувствовал себя именно как тот дурачок у закрытой двери банковского офиса. У двери, которая опечатана полицией и перед которой дежурит охранник и парочка корреспондентов снимают для телевидения жидкую толпу таких, как я, дурачков. Дурачок! Чуть ли не каждую неделю носил деньги в банк, считал проценты, прибавлял и умножал в уме, носил – надо подчеркнуть – не ворованное, а честно заработанное. А бывало, что и сэкономленное, и планировал, как купит себе машину, квартиру, обстановку. И вдруг раз! «Извините, мы банкроты». А сами-то, небось, банкроты-то не по миру с протянутой рукой ходят, а сидят где-нибудь во Франции на Лазурном берегу и над нами, дурачками, смеются. Вот всё это и примерно такими словами я, чуть не плача, рассказал своей маме. Вообще, надо сказать, я своей маме очень душевно доверял. Во всяком случае, в те годы.
– Понятно, – сказала мама, – то есть ты в нее вкладывал, а она… – и мама сделала паузу.
– Да! – чуть не закричал я.
– Понятно, – сказала мама еще раз. – Но вот что я тебе хочу сказать. Ты, конечно, на нее злишься, что вот ты в нее вкладывал, а она всё профукала с другим. Так? – жестоко спросила она.
– Так, – сказал я.
– Нет, все-таки не так, – сказала мама. – Потому что человек не сберкнижка. Понял?
– Не знаю, – сказал я.
– Но ты постарайся, – сказала мама. – Постарайся! Постарайся! Постарайся понять! Человек – не сберкнижка. Она – не сберкнижка. Она не обязана была возвращать тебе вклад с процентами.