Сейчас ей почти пятьдесят. Я уже устал этому удивляться. Скорее я удивляюсь, когда встречаю слишком молодого человека. «Тебе еще сорок? – спрашиваю я младшего товарища, с которым последний раз виделся год назад. – Всё еще сорок?» «Да нет, уже сорок один». «Фу, чепуха-то какая. А почему не пятьдесят шесть?» Младший товарищ удивляется. Я удивляюсь тоже, потому что сам я совершенно не заметил, как это вдруг получилось: вот мне тридцать восемь, а потом – хоп! И вдруг пятьдесят шесть. А сейчас уже вовсе шестьдесят четыре.
Женщина в белоснежном халате долго расчесывала свои рыжие волосы, а потом закидывала их за спину, еще раз поправляла щеткой, и уходила в дом. И вся она была очень рыжая, с бледно-веснушчатым лицом и такими же руками, с красными губами и ногтями. А потом выходила другая – брюнетка в цветном халате – и тоже начинала расчесываться. Расчесывалась быстрее – брюнеткины волосы были тоже длинные, до лопаток, но очень гладкие. Издалека видно – скользкие, шелковистые и, наверно, толстые. Поэтому она справлялась минуты за три. А потом из дома появлялись девочки – одна толстенькая, а другая худенькая. Их усаживали на стулья и тоже начинали причесывать. И это казалось первой главой какой-то длинной скучной сказки. Но я не мог оторваться и смотрел, поставив локти на металлическую балконную решетку, отчего на локтях появлялись красные, долго не проходящие вмятины.
Как прекрасно ничего не делать и просто смотреть по сторонам.
В трамвае парень громко орал в мобильник: «Я заплатил за тебя два лата, потом еще два, потом один лат! Сколько можно? Что тебе еще надо?» – и почему-то называл своего собеседника так: «Юра, то есть, извини, Рома». Тогда еще были латы, и один лат стоил пятьдесят пять рублей. То есть всего скандала было на триста рублей примерно. Туго живут ребята.
Когда мы вышли из трамвая на улице Меркеля, увидели: на мостике через парковую протоку стоял парнишка, который играл на аккордеоне. Играл очень плохо и монотонно, хотя довольно громко. Мы подошли ближе. У аккордеона не было нижней части клавиатуры для правой руки. Она была просто выломана. А в ушах у парня был плеер. То есть он слушал какую-то свою музыку и одновременно тарабанил по остаткам клавиш и бездумно раздвигал и сдвигал меха. У его ног стоял раскрытый футляр аккордеона. Смешно, но кто-то ему бросал монетки. А я не стал.
В кафе пришли два итальянца – толстый и тонкий. С чемоданами на колесиках – наверное, после гостиницы, но перед такси в аэропорт. Долго усаживались, потом пересаживались. Очень придирчиво осматривали место, чтоб был и стул удобный, и вид хороший, и от входа далеко. Уселись, потом долго советовались, что заказать. Звонили по мобильнику, бегали в бар этого кафе, снова возвращались. В итоге решили заказать по одному эспрессо. Кричали: «Espresso! Pronto, presto, forte, prego, grazie, una volta!» Им вынесли по крошечной чашечке и воду в стаканах, и они начали наслаждаться – раскаленным кофе, ледяной водой, красивым городом вокруг.
Пошли в парк. Там был мостик с замочками вечной любви, как в Москве на Лужковом мосту. Правда, в Риге тут не железные деревья, как в Москве, а просто пристегивают замки к перилам мостика. Наверно, у меня какой-то по-особому повернутый взор. Поэтому я тут же увидел замочек «Марина и Виктория», а также «София и Сара». Но, слава богу, «Денис и Оля» там тоже были.
Оля сказала: «Писать мемуары – это может оказаться очень важно и полезно и для тебя самого, и для читателей. Но тут есть одно „но“: если тебе уже за пятьдесят, а тем более за шестьдесят, то ты пишешь серьезные мемуары уже вместо чего-то другого».
Впрочем, в этом возрасте ты всё делаешь вместо чего-то другого. Это в двадцать, в тридцать и даже, наверно, в сорок лет (у меня, во всяком случае, в сорок лет точно так и было) думал: всё успею, всё сумею. А сейчас думай – не думай, а всё равно понятно: время твое ограничено.
Но не это самое главное. Важнее другое. Когда пишешь о прошлом, а особенно о детстве, ты оказываешься привязан к детскому опыту. Тебе кажется, что ты от него избавляешься, что ты в процессе писания его переживаешь, а значит, изживаешь. И это, конечно, правильно. Это так и есть… но! Но ты в процессе переживаний и изживаний оказываешься еще сильнее связан со своим прошлым. Получается какая-то совсем уже неразрешимая задача. И мне сейчас показалось, что это касается не только отдельного человека, но, наверное, и народа в целом, и общества. Если мы стараемся забыть свое прошлое, вытеснить его куда-то на дно памяти, на задворки сознания, то это значит – и об этом весь психоанализ – что оно, это твое прошлое, будет всё время тебе мешать, будет всё время на тебя влиять, будет всё время протягивать свои цепкие руки со дна памяти, будет лаять с задворок сознания, как лает привязанная злая собака, которую посадили на цепь на время, пока в доме гости. Вот гости сидят на веранде, а она лает так, что они просто не могут разговаривать. Поэтому забывать и вытеснять не надо. Не надо – в смысле без толку. Себе дороже. Но если вспоминать и обсуждать, обдумывать и пытаться пережить и изжить, то тогда получается, что оно как бы занимает место настоящего.
Получается, что прошлое становится настоящим, единственным настоящим настоящим. А то настоящее, которое происходит здесь и сейчас, неощутимо опускается на дно памяти, привязывается, как злая собака, на задворках сознания, то есть становится прошлым, не успев толком побыть настоящим, не успев почувствоваться, а так, быстро пролетая мимо. А в настоящем тем временем варится прошлое.
Что это значит? Значит ли это, что настоящее должно немного побыть прошлым, отстояться в подвалах памяти, как вино, чтобы потом – может быть, через много лет, а может быть, завтра – чтобы потом стать настоящим? Может быть.
А может быть, это значит совсем другое. Может быть, это значит, что есть на свете счастливые люди, счастливые сердца, которые умеют жить настоящим. Не в каком-нибудь дурном смысле слова, не гедонисты, срывающие цветы удовольствий, а просто люди, живущие здесь и сейчас, погруженные в жизнь, растворяющие ее в себе и преобразующие ее в слова и поступки. Я очень завидую таким людям, если они на самом деле есть. Я очень надеюсь на то, что они все-таки живут на свете. В метро надо будет внимательно вглядеться в людей, которые подымаются по эскалатору навстречу, и попытаться найти тех, которым открыта тайна настоящего.
Но это будет в Москве.
А сейчас надо напоследок зайти на станцию здешней электрички, поглядеть на рельсы и на редких пассажиров.
На скамейке сидела совсем юная женщина, почти девочка. Вернее, уже не молодая. Точнее сказать – пожилая. В общем, как я. Это была Ася Черновицкая.
Я сел рядом.
Она посмотрела на меня.
– Sveiks, – сказал я.
– Sveiks, – ответила она, совсем не удивившись.
– Vai tu mani pazīsti? – спросил я на всякий случай.
– Jā, protams, – кивнула она.
– Es gribētu tev pavaicāt… – я слегка растерялся.
– Jā, lūdzu, es klausos, – она улыбнулась.
– Es gribētu tev pajautāt, – сказал я, – kas tev bija dzīve?
– Manā dzīve nav bijis nekas, – сказала она. – Izņemot dzīvi[1].
Правильно.
У меня тоже.
– Привет.
– Привет.
– Ты меня узнаешь?
– Да, конечно.
– Я хотел тебя спросить…
– Да, пожалуйста, я слушаю.
– Я хотел тебя спросить – что у тебя было в жизни?
– У меня в жизни не было ничего. Кроме жизни.