Старушка не спеша побрила малыша,
а малышка вдруг старушку укусил…
Почти со злобой на себя, на бабку Жмычиху, на всю свою деревню Катерина отошла, а затем вдруг вернулась, купила у него блестящий шарик на резинке, затем в палатке – куклу Валю и маленький барабан с двумя палочками.
– Черешня! Последняя! Привозная!
И она купила два кулька черешни (гнильцу выберет по дороге).
– Чертики! Чертики! Отличные чертики!
Чертиков тоже купила. Она будто забылась, что потратила деньги полностью, придержала лишь мелочь на обратную дорогу, и то без запасных двадцати копеек.
Автобус от автостанции отошел битком набитый женщинами. У них были корзины и тазы, обтянутые марлей, – в корзинах и тазах цыплята. Жалобный и мелкий писк был справа, слева, всюду – они купили их в инкубаторе, везли по два-три десятка, обсуждали и смешно называли их «писклятами». Женщины были из пригорода.
Из пригорода, а ведь живая какая жизнь, ведь искали, съездили в райцентр, купили.
– Много ли до осени дотянет? – поинтересовалась Катерина.
– Ворона не потаскает, так и все хороши будут.
«А у нас тишь. У нас даже не знают, что купить их можно», – подумала Катерина, но смолчала. Она оглядела на подоле свои бессмысленные покупки, поправила их движением колен и пояснила:
– К сестре еду. В город.
Бабы сказали понимающе:
– Надо, надо… А мы раньше сойдем.
Писклята не унимались до самого конца – а вечерело, огнями справа и слева в два крыла надвигался город. Катерина прижимала к себе игрушки и смотрела, как бабы сходят на остановке, отряхиваются и передают друг другу вниз корзинки с нежным и сладко пахнущим овсами грузом.
Автобус был почти пуст. Дважды где-то крикнул поезд, и до самой сестры Катерина чувствовала тревогу.
У сестры, как ожидалось, стало легче. Хорошо стало. Муж сестрин уже улегся спать, а они говорили. И мебель показалась Катерине не такой уж лаковой, не такой уж напоказ выставленной – уютно было, и перед сном Катерина, уже лежа, несколько раз вздохнула. Видела она и луну. Как раз перед самым сном выкатился в окне желтый июньский шар.
Утром сестра спросила за завтраком, поставила на стол и спросила:
– Что с тобой, Катя? Может, все-таки случилось что?
– Душа наружу скребется, – засмеялась Катерина. Ей нравилось, когда слова в ответе складывались коротко и понятно. Сестру Катерина знала хорошо и покосилась на ее мужа: может, и он оценит про душу, которая скребется.
– Спала я у вас, ох спала. Спокойно было, дышалось… Отболело, видно, что-то.
Муж сестры внимательно и с необычайной утренней заботой вдруг посмотрел на Катерину. Но сказал только, буркнул:
– Ты мажь, мажь маслом…
– Я ем, – улыбнулась Катерина.
Приехав домой, она сразу пошла в поле. Бабы не подвели – вышли рано, хотя и знали, что она уехала… За работой Катерина надумала забить телку. Деловитость почувствовала. И бодрость.
– Здорово, иди-ка на минуточку! – крикнула Катерина с поля. Мимо как раз шел с ветками из леска резак Кулик, худенький, бабьеподобный мужичонка. Катерина сказала, что надо бы забить телку в конце уборочной. Не осенью (глубокой), когда все будут бить и мясо подешевеет, но и не слишком рано, не в жару…
– Понял ли? – Она долго объясняла.
Кулик опять кивнул, он сейчас не хотел об этом думать. И ушел, потащил свои ветки.
Катерина оглядела небо и подумала, что вот опять день за днем потек просто, как надо. Несколько дней ей вспоминалось и о той тоске, и о поездке к сестре. Вдруг вспомнится ночь, и луна в городском окне, и как хорошо дышалось.
– Отболело, – говорила она самой себе.
С той минуты, когда в Москве взлетел в небо победный салют артиллерийских залпов, и по сей день Иван Семеныч хотел жить в городе.
Он вернулся с войны двадцатисемилетним, и его жене было столько же – дождалась! – и в первую же праздничную ночь, когда хмель его не брал, когда он плясал вдруг, среди ночи, и выбегал на улицу, кричал: «Ур-pa-a!..», а лег уже к последним петухам, – в первую же эту ночь он сказал жене свою «новость». Новость еще не имела ясных слов для выражения. Он только толкнул жену несильно в плечо, чтоб она хоть и лежа, но смотрела ему в глаза, и молодым голосом, осевшим от водки до церковного баса, шептал жене в ухо. Выношенное, свое шептал: «Теперь… слышь, будем жить по-другому. Не только воевал, не только грязь четыре года в пехоте месил. Я и ума дорогой набрался. Слышь?..» Жена, измученная праздником, спала с открытым ртом, задыхалась во сне. Иван Семеныч не спал. Лежал, глядел, как светлеют от рассвета стены, коврики и фотографии, и сам не знал, что в нем сейчас такое.
А когда через год или два на пахоте произошла ссора со старым, тем еще председателем, Иван Семеныч и бранился-то не очень. Он сдержанно стоял и только в конце сплюнул и стиснул челюсти:
– Не пугай. Я жить здесь не собираюсь долго.
Сплюнул и пошел черной поднятой землей, и грязь – зараза! – липла на его военные сапоги. Он шел и насвистывал:
Из сотни тысяч батарей
За слезы наших матерей…
Почти каждый год он уезжал в город. Был и один город, и другой город, и третий. Несколько месяцев Иван Семеныч работал там, но не приживался, не нравилось. То есть в общем-то нравилось и смысл виделся, но хотелось сразу и зарплату поприличнее, и жилье сносное. А общежитие – это что ж… грязь, коридоры, кровать, того и гляди, с чужой спутаешь… дай название, что это казарма, казармой и будет. Не хотелось Иван Семенычу, фронтовику, ценимому в деревне прежде всего за ум, за вес человеческий, привозить жену с ребенком в такой барак.
Не раз и не два переезд решался окончательно, жена плакала, целовалась с соседками и сыпала слезы:
– Буду, буду писать. И вы ж нас не забывайте…
А Иван Семеныч мрачнел. Поедал ужин и мрачнел, с годами у него укоренилась (должно быть, наследственная) привычка тяжело и медленно пережевывать. Он вспоминал, что комендант в том общежитии дурень и бестолочь, причем какая-то самодовольно-вежливая, новая бестолочь. И что начальник автобазы оброс уже пьянью и знакомцами, с хорошим разговором к нему не пробьешься: пожалуй, и через пять лет дальше порога квартиры не пустит, – умничает, не с каждым и пьет… Нет, нет, надо поискать посчастливее место… И, вот так раздумывая и медленно жуя, он прикрикивал через стол на жену, а та целовалась с соседкой, будто уже сегодня прощалась. И голосом старался показать, что кое о чем он думает и что он не сдался:
– Чего пузыри раньше времени пускаешь? От баба!..
И опять уезжал один. Жене о своих поездках и мытарствах не рассказывал, только отделывался: «Ищу. Смотрю… Не гуляю, не бойсь». Гулять он, конечно, гулял, но просто, умело и уж точно не придавая этому никакого значения.
* * *
Как-то он возвращался из очередной поездки, слез с попутной машины и двинулся на деревню полем. Неудача в городе в этот раз не очень его расстроила: вдруг обернулась в неожиданное успокоение, в терпеливость и в то, что вот он идет, вышагивает по полю, и все знакомо, и приятна земля.
Осень стояла благодатная (солнце было), и трава как-то сладко помирала под ногами, лежала уже как хотела и поила запахами всех и всякого. Иван Семеныч вспомнил о женщинах деревни – он поглядел на копенки не свезенного еще сена, улыбнулся, все помнилось. Он даже крюка дал, чтоб пройти мимо вон тех хороших копенок, чтоб постучать по земле ногами. «Можно жить здесь, – думал он. – Можно. Но недолго». Он чувствовал силу, и осень ему нравилась. А когда подошел к избе, суровый и степенный, но в общем-то довольный собой и жизнью, узнал, что умер его сын. Сыну Васятке было четыре годика, воспаление легких, один он у них с женой и был.
– Недосмотрела! – И он выругался, ругался долго, выговаривая мат раздельно и страшно. Кривил рот и исподлобья взглядывал в угол. Гробик стоял на столе, открытый, белый и обложенный мягкой и сладко-пахучей травой, – цветов уже не было.
– Смотрела, – тихо сказала жена.
– Разве в осень так за ребенком смотрят? У-у, дурь невыведенная!
На кладбище Иван Семеныч был зол, огрызался на всякое доброе слово, даже не смотрел, кто говорит. Ушел почти первым. Шел по тропке – вот уж не гадал, что хоть когда-нибудь по этой тропке идти будет, – шел, и вокруг торопливо портилась погода, тучи не тучи, дрянь какая-то. А к вечеру, поздно, вернулся опять, лег на могилке:
– Моя вина, Васенька, моя вина, детка ты родимая…
Он лежал, терся щекой о землю и бормотал: «Спи спокойно. Отец твой знает… отец твой много хоронил, он все про это знает, вот и спи спокойно, миленький… А там видно будет, Васенька, а там погодка наладится, ветки шуметь не будут…» С такими вот бормотаниями жена и подняла его с земли. Привела его домой, утешала, с плеча его и спины стряхивала землю, но у порога он цыкнул на нее:
– Заткнись!
Ночь он не спал. Дождь слушал. Утром вышел к дороге, прошагал еще дальше, а когда деревня скрылась из виду – встал и стоял. Утренняя хмарь расползлась. Он постоял посреди дороги, поднял от ветра воротник.