Но все они были как герои книги: дом с самоваром, собака, девочка, да и сам Юра. Существующие далеко, не наяву. Правильно говорила та доктор из поликлиники. Время стерло, зализало, замылило, заморочило голову. Каждый выбирает свой способ, свой путь. Вот Тоня Головачева из отдела кадров – мужа похоронила в двадцать пять лет и не родила. И что? Живет себе, воротнички какие-то вяжет, доставала саженцы для сада. Или вот Оля Дюжкина. У нее дочь попала под машину, насмерть. Ходит тоже на работу, недавно заклеивали в отделе окна на зиму, так она участвовала, смеялась со всеми. И Шура смеялась.
Шура считала свое горе отметиной, печатью. Наверное, все-таки особым знаком судьбы. Бога она не решалась впутывать. Главным ее ужасом с момента Петенькиной смерти была мысль о том, что эта страшная метка может с нее каким-то образом перейти на Таню. Поэтому она интуитивно Таню от себя отодвигала, отдаляла. Любовь к Тане было единственное, дававшее силы и смысл ежедневно вставать с постели и начинать новое утро. Она подыскивала Тане другую жизнь, без себя, и поэтому без страданий. Все горе семьи, считала Шура, она уже взяла на себя, пусть это зачтется где-нибудь, в каких-то инстанциях, и дочь проживет счастливо. Шура шла тихонько рядом с Таниной жизнью, не нажимая, а наблюдая. Ей казалось, что если громко не радоваться и вслух не страдать, то, может быть, можно как-нибудь проскочить и не наделать еще беды?
Вот Таня. Ей тринадцать лет, начались месячные, какая-то тоска. Она в слезах, два дня не была в школе. Бабушка сильно ругается. «Тише. Мама, тише! Дай она немножко перетерпит. Она завтра встанет и пойдет». Вот бабушку попросили на пенсию, старые коммунисты в русском языке и литературе стали неактуальны. «Шура, это звери, звери! Я так не оставлю! Я знаю, чьи это происки! Я тридцать лет в школе!» – «Мама, тише, тише! Ты просто устала. Может, в Танечкиной школе нужны педагоги?» Потом уволились две молодые учительницы, бабушку попросили обратно: «Она меня буквально умоляет, представляешь? Я сказала, что подумаю, пусть помучается!» И Шура опять, как заклинание: «Тише, мама, тише! Ты же хотела работать? Бог простит!»
Какой Бог? Опять скандал! Таня вечером спросила непонятное: «Мама, а Бог есть?» И мама ответила:
«Я сомневаюсь». Но не как утверждение, а как процесс.
Очень было страшно, когда Таня собралась на медицинский. Не спала ночами. Представлялась ее трогательная худенькая дочка в толпе белых халатов, испуганные глаза, тонкие руки поддерживают чью-то мать, сползающую по стене на больничный линолеум. «Я буду доктором!» У бабушки открылась подруга на стоматологическом, может, ей зубным стать? Спорить тоже боялась.
Что-то протянули с репетиторами, спохватились только весной, Таня провалила химию. Еще хуже. Шура пугалась любых событий, со знаком плюс или минус – неважно. Но на удивление выкрутились. Таня несильно поплакала, успели еще пихнуть документы в фармучилище, помогла мамина бывшая однокурсница и подруга. И так, подзубрив химию и войдя во вкус, Таня через год поступила в медицинский на фармацевтический факультет. Влюбилась в дело, которым всю жизнь занималась сама Шура. Вот это было нехорошо. Но Таня стала учиться удивительно легко, весело и ровно. Сдавала, ездила на практику, подрабатывала летом в аптеке, бабушке сама готовила какие-то сборы от почек. Вплоть до Бори.
А до этого, Таня еще была школьницей, появился Алексей Петрович. Милый, мягкий, полноватый. Микробиолог. У него были белые, как стерильные, пальцы, огромные носовые платки. Он был человек совершенно посторонний, не из их бывшей, еще Юриной, компании. Ничего не знал. Говорил по телефону: «Сашенька, вы?» (Их уже путали с Таней.) Вечно все забывал, опаздывал, было жалко его до слез, странно, страшно.
Какая-то нереальность была в происходящем. Надо было куда-то двигаться, что-то решать. Полюбить невозможно. Познакомить Таню – ни к чему. Странно было самой за эти отношения, непонятно откуда взявшиеся, случайные. Встретились в аптеке через прилавок, поговорили. Он стал заходить за ней после работы. Пригласил в театр, потом в ресторан, на выставку японской гравюры. Целовал ее в кино, неумелый, смешной, ее, старую, раненую Шуру! Зачем? А она думала, сидя в темном зале: «Если бы мальчик был жив!» И ей казалось, что вот сейчас она обернется и увидит освещенный экраном Юрин профиль, который знала до мельчайших подробностей и неровностей кожи. Хотелось плакать, как она давно уже себе не позволяла. Таня молчала, затаившись, бабушка тоже замерла в ожидании. Нет, не вышло. Он никогда не был женат, пропустил свое время, своих женщин. Шура была не из них. Он привел ее домой, к стареньким родителям. Мама обрадовалась, заулыбалась. Засеменила куда-то в комнату звать мужа: «Петенька, к нам пришли! Да еще такая гостья!» Ну как она могла остаться? Было ли это тоже с ней?
Таня все знала. И про таблетки, и про развод. И почему мама не пошла за Алексея Петровича. И про Петеньку. Знала, но молчала, не выспрашивала, чтобы маму не волновать. Таня вообще была ребенком тихим, в том смысле, что не доставляла Шуре много проблем. Мало болела, училась хорошо, ходила в танцевальную студию. У Тани всегда было множество подружек, из которых одна или две – «любимых на всю жизнь». Их было много, каждый год они хороводом, сменяя друг друга, вились вокруг Тани. Все приходили к ней домой, примеряли сначала Танины банты, потом Танины юбки, потом туфли и кофточки Таниной мамы. Бабушка ворчала, что суп улетает за два дня, если пять голодных человек поели после школы.
Но как же не покормить Сорочкину Любу, если у нее еще два брата и сестренка маленькая? «Они, мама, представляешь, едят почти одну кашу целыми днями!
У Любки от этого и голова не работает! Мне что ей, еще и списывать давать? Ты сама говорила, что учиться надо своим умом!» Или Сомову Раю, толстую и сонную, или Машу Святкину, напротив, быструю и сообразительную, но зато новенькую и без пальца. Да, да! Таня прибежала бегом из школы, переполненная впечатлениями: «Бабушка, бабушка! Наконец-то у меня появилась подружка самая-самая, на всю жизнь! Представляешь, у нее пальца одного на правой руке нет, поэтому ее музыке не учат!»
Были и другие, Катя Дроликова, например, первая красавица в классе, принцесса и отличница. Но к ней Таня относилась довольно сурово, ей больше нравилось кормить, жалеть и учить свою убогую свиту. Таня любила жить «густо», как она выражалась. Это когда народу много, все говорят, бабушка, мама, девочки. Если бабушка уезжала на выходные в сад или у нее были свои дела, а девочек никого не было в гостях, они с мамой жили «редко» – только вдвоем.
Тогда же, в пятом или шестом классе появилась Фрося. «Мама! Райкина кошка, ну помнишь, я тебе рассказывала, родила котят. Представь! Прямо всю ночь Райка смотрела, как они выраживаются. Четыре всего, но им не справиться, придется нам взять несколько на себя!» Несколько – это и была Фрося. Всегда худая, как ни корми, большеухая, с раскосыми крыжовенными глазами, породы «помойная-ставридная» в темно-серую полоску с рыжим подпалом на пушистом животе. Чего она только не вытворяла! Гадила в бабушкины тапочки, драла обои, цепляла когтями обивку единственного кресла, по ночам отыскивала в темноте гулкие бусины и катала их по полу, мешая спать. Таня возвращалась из школы с воодушевлением – опять Фроська что-нибудь вытворила! Шура стирала половую тряпку в трех водах с порошком и Таниных восторгов не разделяла. «Всю душу ты мне вымотала, гадина!» – стыдила кошку Шура, неуверенно тыкая ее носом в очередную проделку.
Фрося смотрела внимательно, не мигала, потом отводила глаза и демонстративно чесала за ухом. Но с туалетом постепенно ситуация наладилась. Хуже было с хулиганством. На подоконниках последовательно уничтожались цветы. Фрося раскидывала землю, грызла листья, роняла горшки. Особой ненавистью пользовались фиалки, но даже вонючая герань и горький столетник не избежали печальной участи. «Нахалка ты, – безнадежно вздыхала Шура. – Десять лет цветку, рос-рос. Теперь горшок вдребезги. Выдрать тебя…» Кошка отсиживалась под диваном. Вообще, по части скидывания на пол она была виртуоз. С пяти утра, момента ее пробуждения, на пол со шкафов и столов летели всевозможные мелкие предметы. Таня с хохотом швыряла в нее подушкой, Шура, много лет страдающая бессонницей и ловящая в эти ранние часы последний сладкий ускользающий сон, страдала больше всех. Никакого спасу от нее не было. Закрытая дверь только на первых порах означала непреодолимую преграду, очень быстро Фрося научилась прыгать на ручку. Кухонная дверь, открывающаяся на себя, не поддавалась дольше других. После упорных тренировок кошка приспособилась подсовывать передние лапы в щель снизу и тянуть. Кроме того, запирать ее где-нибудь было чревато обширными разрушениями. Дни она проводила на отвоеванных у цветов подоконниках, наблюдая за птицами снаружи. Вся в напряжении, хвост яростно колотит по бокам. Бум – стекло. «Вылетишь, зараза!» – ругалась Шура. Но ругань эта была ненастоящая. Фрося прекрасно знала, кто ее любит больше всех. Кто кладет вожделенную вареную рыбку в мисочку по утрам, кто гладит спинку, чешет за ушком. «Фро-осенька, до-оченька…» Им всем было свойственно совершенно серьезно одушевлять полосатую злодейку, даже бабушке. Та на даче жаловалась соседке: «Ой, не говорите-ка, Ольга Тимофевна! Такая зверюга стала! Не поймешь, как с ней общаться! Ну ладно, колбасу краденую я ей простила. А птицы? Вчера опять поймала, мышей, что ли, мало? Я ей говорю: «Ефросинья, оставь птицу!» Так вы не поверите, она так на меня посмотрела. Лучше промолчать! Это такой взгляд – прямо презрением меня обдала, мол, не лезь в мою жизнь!»