Ознакомительная версия.
На исходе практики Лоренц запалил Гриху за самодеятельностью. Парень стоял у колонны с гравером и аккуратно вырезал по-русски четвертую строчку чего-то. Видимо, стихотворения. Высоко над ним перекликались Салли, Леха и Миха, натягивавшие по потолку зеркало термоизоляции.
Лоренц громко откашлялся.
Гриха обернулся:
– А? Привет, мистер Нейман. Подожди чуть-чуть, я допишу и прочитаю.
Он аккуратно, не хуже, чем по трафарету, вывел последние кириллические буквы, выключил гравер и отошел.
Лоренц поднял брови.
Гриха набрал воздуху, подтянулся и суровым голосом прочитал что-то напевное и раскатистое одновременно.
– А перевести?
Гриха нахмурился и начал переводить:
– Наши умершие… не покинут нас в несчастье… Наши погибшие – защитники. Небо отражается в лесу…
Лоренц повторил последнюю строчку:
– И деревья стоят печальные. Да уж, – он посмотрел в подвижное зеркало потолка.
– Это про Вторую мировую. Песня про летчиков. Вот один прилетел, а друга все нет. И время прошло, кислород уже кончился… ну или не кислород, что там тогда жизнеобеспечением было. И этот понимает, что уже ждать без толку.
– Нормально, – сказал Лоренц, – хорошие стихи.
* * *
На Салли Мэшем уже давно не хоронят. Пойнт-Даймонд построил два новых кладбища. А Мемориал в Новом Ленинграде еще принимает – он все-таки очень большой, еще лет на сорок хватит. На Салли Мэшем люди приходят погулять, подышать зеленью, туда ежедневно приводят на прогулки целый детский сад. И каждый разумный человек даже в средней группе знает, что белки кусаются, если позвать их, но ничем не угостить; что от сырых белых грибов болит живот; и что земляника на холмике возле семидесятого метра поспевает раньше, чем в других местах. На стене против этого холмика, насыпанного, конечно же, из хорошего камня под грунт, – имя Салли. Имя Лоренца Неймана можно найти на сто шестьдесят восьмом метре, а Марка Тушинского – на сто третьем, крупными буквами выше четырех рядов обычных надписей. Наверху, по решению городского совета, гравируют имена особо заслуженных или героически погибших граждан. Но то, как угодил туда хлопотун Тушински, – это отдельная история, и я ее расскажу как-нибудь в другой раз.
…А шел тогда «Стойкий» от Камчатки мимо Японии, в Батавию, а далее должен был присоединиться к эскадре – так мичман Ляшенко сказывал.
И вроде бы шли сначала хорошо, а потом пришел с зюйд-зюйд-оста такой свежий ветер, что капитан начал опасаться, как бы не выбросило нас на японский берег. И стали мы забирать все больше на ост, в открытый океан, да только вскорости пожалели, что не спрятались в какую-нибудь, хоть и немирную, бухту. Потому как ветерок все крепчал, и тремя днями позже буря наступила вполне настоящая.
И был момент, когда думали – все, конец и нам, и «Стойкому», и батюшка наш, как был в рясе, выскочил наверх и побег к капитану на мостик. Я-то не слышал, а Игнат, рулевой, говорил потом, что батюшка требовал собрать команду отходную петь, чтобы приуготовиться к гибели – да капитан велел ему не позорить флот и отправляться в каюту. Однако же, не дошел – только вроде идет, за леер держится – но прошла волна, захлестнула палубу, и как и не было никого. А куда кидаться – следующая волна уже на перекат идет.
Дальше толком ничего не помню. Помню, что тянул снасть, помню, что привязывал концы отлетевшие – а что, куда – все вылетело. Просыпаюсь, а тихо. «Стойкий» поскрипывает хоть и жалобно, но уже не отчаянно, вахтенный покрикивает голосом обыденным, море ревет, но уж не оглушительно.
Встал я из люльки – а как ложился в нее, не помню – вышел на палубу. Там уже приборку наводят, рею заменяют, оснастку попорченную чинят. Стало быть, миновало.
И вот день идем, второй идем, ветер все тише, только вдруг кричат «Лодка!» Какая может быть лодка в глубоком океане, да после бури? Ан нет, «Человек в лодке!» Ну, что же, помчались мы убирать паруса, лег «Стойкий» на поворот, спустили концы и двоих матросов с кошками. Выхватили из волнения и лодку, и человека, подняли на борт бережно, как мать младенчика.
В лодке – ни весел, ни бутылки с водой, ни ковшика, ни котомочки. Один старый-престарый китаец, усы до пояса. Ай, старик, и как его угораздило? Бегут, несут ему воды питьевой – выпил ходя, кивнул благодарственно – а поглядеть на него так сухой, ни ниточки промокшей, стоит твердо, глядит важно.
И пошел, смотрим, пошел крабом прямо на мостик. Капитан наш, Михаил Александрович, кивнул – значит, допустите, – и вот уже разговаривают. Только глядим – почернел наш капитан лицом, нахмурился, за подбородок держится. Ходя же прямо стоит, рукой в море указывает, другой на палубу тыкает. Покачнулся капитан, взялся рукой за ограждение и на нас смотрит – и вижу я, что плачет Михаил Александрович.
Тут со мной рядом Михеев охнул – видно, тоже разглядел.
– Полное построение! – крикнули нам, – все на палубу!
Выстроилась команда – двоих не хватает – батюшки Пантелеймона и марсового Свитина. Капитан велел флаг приспустить.
– Офицеры и матросы российского флота! – говорит, – всякие тяготы и затруднения переносили мы без жалоб и справлялись. Легла на нас большая беда, однако же и ее одолеть возможно.
На корабле ни звука, только китаец тихонько покашлял.
– Были у меня странные мысли прошлым утром, – продолжает капитан, – и вот уважаемый посланец государя Янвана подтвердил мои подозрения. Крепитесь, товарищи, и знайте – все мы умерли позапрошлой ночью.
В рядах забормотали, зашептались да и притихли. Каждый, видать, вспомнил, как утром соображал, что ж той ночью было – да и не соображалось.
– Поскольку, по моей вине, погибли все мы без последнего причастия, да к тому же, обидел я служителя Церкви – не могут нас забрать ангелы господни. Однако же и чертям нас взять невмочно, поступили мы всем судном в хозяйство китайского государя мертвых Янвана.
С тем прислан нам распорядитель.
Ходя с мостика спустился, идет между рядами, то направо, то налево смотрит. Глаза узкие, усы длинные, халат – вроде серый, старый, а поближе подходит – видно, что чистого шелку и серым по серому расшит дивными узорами.
– Стойкость и милосердие, – говорит он на чистом русском языке, и руку поднимает, а руке той ковшик, из которого его, на борт поднятого, водой поили.
– Стойкость и милосердие, – повторяет, – каково войско, такова и служба. Недомыслие же, самонадеянность и вера слабая зачтутся вам через трижды по пятьдесят пять лет, после чего владыка Янван отпустит ваши души с общим ходатайством о помиловании в небесную канцелярию.
Так и работали мы на владыку китайского, и надо сказать, что уроки нам назначали честные, с уважением. Первым делом, помню, отправил нас управитель в Батавию же, потому что ожидалась там большая гибель, когда вулкан извергся. Стояли мы в подводной глубине с оружием, и огненных чертей обратно в огонь шугали. Странно было поначалу что дышать не нужно обязательно, а дышишь только по привычке да ради удовольствия, но к чему русский человек на службе не притерпится. Потом еще где-то посуху с китайскими чертями дрались – те вроде бунтовали, две деревни мирного люда сожрали, вот нас и прислали разобраться. Михееву тогда полный отпуск вышел – изорвали его черти так, что и управитель наш не сложил, так-то руку-ногу прирастить это он легко – и написал управитель бумагу какую-то, закрепил печатью. Встал Михеев как был целый, отдал честь капитану, сложил бережно бумагу за пазуху и ушел пешком в синее небо. Перекрестились мы все и вздохнули с облегчением.
Бывало и так, что души христианские приходилось из моря выводить, до порога небесного – все больше и больше в китайском море крещеного люду погибало. Англичан из глубин вывели – да я думал, нету их столько во всей Англии. Наших-то одно время было немного, а потом… Под Цусимой мы стояли – плакать бы, да посмотришь вверх – как отражение над нами стоит в ожидании караул архангельский, и Петренко божился, что видел в нем Михеева. Под Сахалином за корабликом раз ика увязался – женщина была на борту, геолог из Москвы. А спруты эти женский запах чуют, недаром в старину, пока святой Брандон всех иков из северной Атлантики не выгнал, там нельзя было и на берегу бабе на борт взойти – не вернуться тому кораблю. Это нам все Фу-И, управитель наш, рассказывал. Ух, намаялись мы этого спрута оттаскивать, большой он, упрямый – медведь водяной, а мы все на нем, как шавки висим…
Скоро уж срок нам настает, и пойдем мы за Михеевым, наверх, по синей дороге. Сколько горя мы видели – живому не вместить, а особенно как легли на дно обок друг друга две подводные лодки, и обе без креста – одна со звездой красной, на другой коло мертвецкое, черное. Вышли моряки оттуда в водяное пространство, увидели друг друга и снова в бой бросились. Так и бились, пока не пришли – за кем черти, за кем ангелы. А из первой лодки – двадцать человек нам на смену остались. Потому что некрещеные. Один Петьки Фомина праправнуком оказался, штурман молодой.
Ознакомительная версия.