– Где? – она пристально всмотрелась в меня.
Я не выношу женских слез. В детстве, если мать хотела меня в чем-то переубедить, она рыдала, и я становился как шелковый.
Ради Веры я готов был умереть. Если бы потребовалось, я, не задумываясь, вскрыл бы грудную клетку и вырвал себе сердце.
– Украду, – сказал я ожесточенно.
– Украдешь… У кого? Хватит трепаться.
– Я обещаю тебе. Я попробую что-нибудь сделать… Заработаю. Одолжу… Не беспокойся. Я на всё готов.
– Какой глупый… – взяла меня за руку Вера. – Какой глупый… Ничего не понимаешь, но я так хочу тебя, так хочу, что ты кажешься мне самым умным на свете, самым сильным… какой ты милый, милый… – зашептала она, прижимаясь к моему плечу щекой.
На следующий день я приехал к Паше – советоваться, где взять денег.
– Продай квартиру, – пожал он плечами, взбалтывая бутылку с кефиром.
– Откуда у меня квартира?
– Н-ну, да…. Нет у тебя квартиры, – ответил сонный Паша и спросил: – Завтракать будешь? Омлет сделать?
– Кусок в горло не лезет. Деньги нужны. Надо где-то достать, украсть. Есть у тебя подработка?
– Что ж тебе неймется? Можешь подменить меня в киоске.
Паша уже месяц скучал продавцом в киоске на Новом Арбате. Вечером я пришел к нему в будку, стоявшую у магазина «Мелодия», и он показал мне свое хозяйство: склад презервативов, ящики с пивом, водкой, коробки шоколада и сигарет.
Потом подошел хозяин. Невеликого роста мужичок по кличке Калина в кожаном черном плаще, с цепью на голой шее и в тупоносых туфлях с толстенными подошвами. Он пристально меня осмотрел, как тушу в мясном магазине:
– Иди к черту, – заключил он. – Ты в киоске не поместишься. Ты слон. В киоск залезешь – весь товар наружу, или подавишь. Иди к черту. Слышал?
– Нет-нет, ничего выносить не надо, я помещусь! – залебезил я.
– Да ты сначала отбей себе башку.
– Чего?
– Башку себе пробей, может, поумнеешь, – пояснил коммерсант. – Иди к черту.
– Ну, пожалуйста, – попросил я. – Возьмите меня. Я честный малый, бухгалтерии обучен, память на числа хорошая, никакой калькулятор не нужен. Скажи, Паш?
Паша что-то пробурчал.
– Пошел вон, – уже менее уверенно сказал Калина.
– Испытайте меня, я отслужу, не пожалеете.
– Да не люблю я больших, как ты не поймешь, – взревел Калина и схватил меня за грудки, будто поднял сноп сена на вилах. Он внес меня, как штангу, в киоск и втиснул между прилавком и товаром. Я понял, что вдохнуть здесь глубоко не получится.
Потом Калина обмяк и, тяжело дыша, вымолвил:
– Весь брак на тебе, дылда. Всё, что помято и разбито, твоя вина. Понял?
– Так точно.
– Смотри у меня.
Так я и вписался в Пашкин пересменок. Работали мы по очереди – то днем, то ночью. Павел днем норовил оттрубить, но вечернюю смену иногда мы вместе отстаивали. Ниночка стала капризничать, и друг мой рад был исчезнуть из дома, чтобы, попивая пиво, с пользой скоротать аспирантскую судьбину за торговлей. В ларьке и около он наслаждался свободой и как-то даже влюбился в уличную клоунессу, выступавшую с пантомимой на Старом Арбате. Ради нее он стал щеголем: прикупил у костюмера в Театре Вахтангова клетчатые штаны и сюртук из реквизита, к ним котелок и медный монокль. Я видел его, обсыпанного пудрой, вместе с вымазанной белилами клоунессой, уплетавшей бублик с батончиком «Марс», на шоколадной корке которого оставалась светлая полоска цинка…
Зарабатывал я прилично, и что-то во мне переменилось. Мне нравилось рисковать ради мечты об освобождении Веры, сладкое бесстрашие теперь поворачивалось во мне второй натурой и расправляло плечи.
Торговали мы всем подряд, без специализации. Промтовары шли пополам с бакалеей – жидкокристаллические календарики, часы, теннисные мячи перемежались с продуктами, миндальным ликером, водкой, пивом. Скоро я увлекся торговлей, ибо дело оказалось азартным и прибыльным, понемногу я стал хитрить: иной раз чванливого барыгу не отпускал без обмана, но бедных не нагревал никогда. Если хотел толкнуть свой товар мелким оптом – платил Калине налог. И вообще не смущался, поскольку арбатское наше дело было наваристым и опасным. Грабили нас регулярно. В соседнем киоске торговал кандидат философских наук, специалист по марксистской этике; его подозрительно часто грабили. Приходит раз к нам хозяин его киоска, заплывший хромоножка Толян-Сафари (его кто-то по ошибке подстрелил на бандитском сафари: когда псов с привязанными к хвостам консервными банками выпускают из фур-гона в лес и по ним лупят вдогонку из стволов), и спрашивает:
– Не пойму я его никак, философа своего. Вот вас сколько чистили?
– В сентябре один раз. В августе тоже.
– А моего уже четвертый раз обувают дочиста. Схоронить, что ль, гада?
А иной раз выйдет из «Метелицы» проигравшийся бык – и шасть к киоску водочкой залиться. Злой, как кипяток: не понравится ему, как ты глянешь на него, – тотчас в амбразуру ствол сунет и давай базланить:
– Ну, ты где там. Я тебя сейчас в твоей коробчонке грохну.
– Не надо. Пожалуйста. Что я вам сделал? Хотите, всё отдам?
А тот не слушает, предохранитель сдвигает:
– Я тебя замочу сейчас. На колени.
Первый раз мне под дулом страшно не было. Страшно стало во второй. Пашка потом побежал, как был – в котелке, в туалет – в кафешку, где мы обедали горячими бутербродами и песочными пирожными-«орехами» с вареной сгущенкой, вернулся, откупорил коньяк и вытряхнул в глотку четверть.
– А если б он пальнул? Ну, скажи, а если б стрельнул? Да ведь я скоро отцом стану!.. Ужас-то какой, ужас, меня всего аж колотит. Нинка на сносях, а я трупак. Нет, ну ты подумай…
После того случая я притащил с пункта приемки металла поддон трехмиллиметровой толщины, и привинтил его к изнанке киоска, чтобы прятаться за ним, если начнется пальба.
Другой раз нас подставил сам Калина. Его киоск попал в пограничье между пересмотренными границами зон бандитского влияния. Однажды в один и тот же день к нам за мздой пришли два разных гонца. Мы долго с ними переговаривались, они стали нервничать. Пашка уже хотел их одарить, но я уперся, говорю: придет хозяин, вот с ним и беседуйте. Отстали кое-как, а когда явился Калина и выслушал, то побледнел и заорал:
– Надо было всё отдать! С солнцевскими не базарят, они ломом подпоясанные. В следующий раз так говори: «Я не у дел. Ищите крышу, забивайте стрелку». Повтори!
– Идите в жопу, Калина.
– Повтори, мне ж потом грех на душу брать.
– «Не у дел я. Ищите стрелку, кройте крышу».
– Идиот, – вздохнул Калина. – Ты же клялся, что память у тебя есть. Божился мозгами?
– Было такое, – кивнул я.
– Повторяй: «Я не у дел. Ищите крышу, забивайте стрелку».
– Прекрати, Калина, – сказал Пашка. – Не видишь, он смеется над тобой.
Калина недоверчиво глянул на меня и замахнулся кулаком:
– Я тебе понасмехаюсь…
* * *
Пока торговал, мне (в отличие от Паши, измученного рабством у Ниночки, в свою очередь, доведенной до белого каления его мамашей) не нужна была клоунесса. Вечером Вера поднималась ко мне от реки по Арбату, и мы шли с ней на Волхонку, чтобы в одном из дворов проскользнуть в парадное, взлететь на чердак и наброситься друг на друга, завалившись на связки старых газет и «Огонька»; всё это творилось посреди стаи переполошенных голубей, их воркующего стенания. И до сих пор услышанное невзначай голубиное гортанное бульканье иной раз заводит меня не на шутку… Потом мы шли ужинать в роскошную, по нашим меркам, пиццерию неподалеку, где расхватывали с блюда ломти шипящей пиццы, появлявшейся из пузатой, как в сказке про Емелю, выбеленной дровяной печи. Затем я провожал Веру в Зюзино; там, в общаге, стоящей на краю пустыря, через который было опасно идти по темени, я снимал комнату, устроенную в бывшей «сушилке». В ней имелся топчан, сколоченный из выломанного в заборе горбыля, и магнитофон «Нота» с усилителем и колонками – всё наше имущество, если не считать стопки бобин с «Джезус Крайст Суперстар», «Порги и Бесс», Гэбриелом, Кейт Буш, Хендриксом, Джоплин, «Дорз»… Напоследок я вкладывал Вере в ладонь свернутые в трубочку деньги и возвращался к метро, чтобы заступить в ночную смену.
Вере нравилось, что я забочусь о ней, я отдавал всё заработанное, не задумываясь, что она делает с деньгами, ибо был уверен, что она копит их на откуп отца. И даже когда заметил, что она стала обновлять одежку, мне всё равно было приятно сознавать, что я – причина ее хорошего настроения, воодушевленности новой блузкой, джинсами, платьем, бельем, часами, перламутровой брошью… По неопытности мне не казалось странным, что она никогда не спрашивала у меня совета и не предлагала мне самому купить что-то. Некое новое чувство – взрослость, исполненная успеха ответственность перед благополучием возлюбленной – владело мной. Это было бо́льшим наслаждением, чем некогда посетившее меня осознание собственного мужского содержания. «Вот это и есть начало жизни?» – думал я. Даже то, что пару раз я заставал ее на Чистых прудах, где у памятника Грибоедову мы часто назначали встречи, – выходящей на трамвайные пути из черной «волги» с черными военными номерами, – не могло омрачить моей эйфории. «Это отцовская машина», – говорила она, но я не понимал, почему на заднем сиденье, с которого она вспархивала, я замечал чье-то узкое брючное колено…