Однажды в выходные мы приехали в Султановку. Стоял яблочный сентябрь, сквозь поредевшую листву просвечивали лунные бока антоновки. Пока шли со станции, успели надышаться подстывшим воздухом, чуть студящим носоглотку, ясным воздухом, очищенным дождями от летней взвеси пыли, пыльцы, живой и отмершей. По небу теперь тянулись паутинные паруса – серебряные нити, на которых крестовики-крестоносцы перемещались в новые палестины.
За калиткой мы наткнулись на свежевырытую канаву. Пошли по краю, только у колодца решились перепрыгнуть и поскользнулись на свежей земле. Дальше путь нам преградил сколоченный из бревен противотанковый еж, опутанный колючей проволокой, протянутой к деревьям. Кое-как одолели и его. Генерал сидел на краю окопа, свесив в него ноги в стоптанных кирзовых сапогах, один из которых просил каши.
– Папа, что здесь происходит?
– А! Дочка… – очнулся генерал. – Соскучился по тебе… Забыла меня, – спохватился и воткнул окурок в ком сырой земли.
– Папа, что здесь? – слабо спросила Вера.
– Занимаю оборону. Окапываюсь, понимаешь?..
– От кого? Папа, папа! Что ты? Что ты?! Тебе нельзя и двух килограмм поднять… Ты… могилу себе роешь!..
– Мне помогают, дочка. Ординарцев привлек. Мы еще и дзот соорудим. Помощники мои за брусом с песком поехали. А ты как думала? Голыми руками меня не возьмешь.
– Какой дзот? Ты что говоришь… Папочка, милый, родной, любимый, зачем?!. – Вера кинулась на колени, припала к отцу, прижалась к его небритой щеке.
– Отставить слезы… – пробормотал генерал дрогнувшими губами, и глаза его наполнились блеском; боясь испачкать дочери куртку, он неловко прижал ее локтем.
Я отвернулся и шагнул в сторону, глядя в небо между березами, на листья, слетавшие, кружась, к черному зеркалу пруда.
В тот же вечер я поехал к Калине просить денег взаймы. Он жил на Открытом шоссе, дверь открыла мне его жена и хмуро объяснила, что он гуляет с собакой вокруг холма, стоявшего посреди бульвара Рокоссовского. Английский сеттер тащил его по асфальтовой дорожке, и то и дело мне приходилось прибавлять ходу, чтобы поспеть за перешедшим вдруг на трусцу шефом (так мы с Павлом к нему обращались). Я думал, он меня обругает, а он, казалось, обрадовался, что я к нему пришел за помощью, будто это могло ему самому принести некий доход (мне хватило соображения за это время прийти к выводу, что такой тип людей ничего, кроме денег, не интересует; но деньги – их подлинная страсть, страсть выдающаяся, заставляющая их уважать).
– Не дам. Нету столько, – Калина пытливо всмотрелся мне в глаза, словно желая понять, чего стоит мое желание обрести эту баснословную сумму. – И если б даже было, то не дал бы: я жадный.
– Ясно, – закручинился я.
– Но я помогу тебе. К нужному человеку отведу. К Барину. Слыхал? Он даст тебе работу. Барину нужны такие, как ты: сообразительные и у которых фитиль в одном месте.
– Когда отведете? – спросил я.
– Приходи к семи в «Балалайку».
– Это где?
– Ну ты что, корешок, где «Балалайка», не знаешь? Ресторан дома Союза композиторов на Неждановой. Учи матчасть, чайник.
– Выучу, не беспокойтесь.
В семь вечера я свернул с улицы Горького в подворотню и скоро сидел в душном, затянутом бархатом ресторанном зале, стремительно пьянея после двух рюмок и яйца с красной икрой. Напротив меня за столиком восседал Барин – назвавшийся Романом Николаевичем, справа грузно восседал его молчаливый спутник – широкоплечий мужик со стрижкой «бобрик», с планкой рыжих усов. Усаживаясь, он небрежно сбросил на спинку стула кожаный плащ.
Калина в их присутствии помалкивал, то и дело с ненавистью зыркая на меня. Высокий, осанистый Роман Николаевич, лет шестидесяти, с величавой лобной залысиной и длинными тонкими пальцами, – в ответ на мое приветствие лишь с улыбкой склонил голову. Калина молчал, сумрачный громила уставился в тарелку. Роман Николаевич, казалось, был обрадован мне, принимал за своего, и я мучительно соображал, кого мне напоминает этот пришелец – а именно таковым он и казался, совершенно не советским, цивилизованным, иностранным, невиданным… Я радовался, что могу говорить на равных с такой – высокого полета – личностью, в присутствии людей, которые ни во что меня не ставят.
Я снисходительно поглядывал по сторонам, обращаясь и к ним в том числе, и все-таки никак не находя понимания – ни Калина, ни громила не кивали мне и отводили глаза, но всё равно мне чудилось, что после они непременно отдадут мне должное. Я быстро опьянел, скорее от сытной закуски и волнения, чем от водки, и потому не смог удивиться, когда внезапно почувствовал в груди странный жаркий интерес к Роману Николаевичу… Мне вдруг развязно захотелось ему понравиться. Сквозь пелену жемчужного тумана я прищурился на его продолговатость, на весь удлиненный строй его туловища, овала головы, пальцев, рук, на бордовый джемпер под твидовым пиджаком, небольшой покатый живот, вместе с сединой придававший ему особенно благообразный вид, – и окончательно уверился, что передо мной – ни много ни мало, а в е л и к и й р у с с к и й, почти вымерший мастодонт прошлой эпохи, тип, чудом сохранившийся в наше время, как сохранялись птеродактили в terra incognita, вроде Земли Санникова.
Мне даже показалось, что Роман Николаевич говорит с акцентом, настолько чиста была его дикция, с необыкновенной артикуляцией; его тонкий и широкий рот с ровным набором жемчужных мелких зубов имел странную притягательность, ибо стоматологическая культура в моем отечестве не способна была произвести такого качества челюстной продукт. Роман Николаевич почти не ел и, совсем отодвинув тарелку с солеными рыжиками, которыми закусил две рюмки цветных водок, кинул на нее салфетку и оперся двумя руками на трость с костяным набалдашником в виде головы ржущего коня.
– Так, значит, вы обучаетесь биологической физике и мечтаете о карьере ученого, – резюмировал Роман Николаевич. – Очень любопытно! А позвольте вас спросить, есть ли у вас уже сейчас научная мечта? Некая греза… Знаете ли, у каждого целеустремленного человека должна быть несбыточная мечта, звезда которой влекла бы его к свершениям… Одним словом, знаете ли вы уже сейчас, что именно вам хотелось бы добыть для человечества?
И так уже возбужденный интересом к своей персоне, я задохнулся от возможности себя выразить. Я замычал…
– Да, такая мечта у меня есть. Как бы это проще изложить. Я… Я хотел бы понять, где зерно человеческого. Нет, не так. Мне интересно узнать, как был сотворен человек, в какой момент человек древний из животного превратился в хомо сапиенса…
– Интересно, – вздохнул Роман Николаевич. – И вы полагаете, что наука способна с этим разобраться?
– Не сомневаюсь, – откинулся я на спинку стула. – Звучит фантастично, но я всерьез собираюсь… и даже работаю уже над тем, чтобы узнать, каким образом нейроны мозга… как их, нейронов, связи формируют личность.
Калина прокашлялся и ткнул меня под ребра:
– Ты думай, с кем про что говоришь, – злым шепотом дохнул он мне в ухо.
– А вас, Калина, мама не учила не встревать в чужой разговор? Или вам невтерпеж, когда ничего не понятно?.. – обозлился я.
Но Роман Николаевич с мягкой улыбкой остановил меня:
– Душа моя, не всем дано от рождения столько, сколько дано вам. Разве это не повод к смирению?
Громила при этих словах ухмыльнулся и, вперившись в меня, энергично опрокинул в рот рюмку и прикусил губами мокрые усы.
– Итак, вас интересует происхождение человечества, – уточнил Роман Николаевич. – Похвальное стремление. А не приходила ли вам попутно мысль о необъяснимости происхождения души? Собираетесь ли вы душу разъяснить, так сказать, нащупать, в какой области она соединяется с телом?
– Не вижу разницы между душой и психикой, – строго заявил я и, запальчиво придвинув к себе тарелку с рыжиками, подцепил один вилкой. – В нынешнее время происхождение психики вполне объясняется естественным отбором. И красота, и любовь, и доброта – всё это следствия отбора, все они – продукты страстного стремления к жизни.
– И религию вы туда же относите?
– А куда еще? – воскликнул я.
– Позвольте узнать, каким образом? – спросил Роман Николаевич, выпрямляя спину и посматривая на Калину, сидевшего со скорбным лицом.
– Религию изобрело страдание. Когда человек обнаруживает, что жизнь перестает приносить ему удовольствие, вместо того чтобы свести с ней счеты, он изобретает воображаемую точку опоры, находящуюся вне реальности. Тот же самый инстинкт выживания толкает его на всевозможные ухищрения, называемые трансцендентностью, метафизикой и прочее. Всё заоблачное и нездешнее есть резервный вариант существования.
– Вы очень молоды, но не по-юношески осведомлены, – произнес Роман Николаевич, беря двумя пальцами край салфетки и о чем-то задумываясь. – Это и хорошо, и не слишком, ибо познание умножает горести. Зачастую неведение оказывается залогом счастья.