– Я только, – я попытался сложить руки на груди, но никак не мог найти левую, – только я вот…
– Не скрою… – глаза Гнобия Гонимовича, самая подвижная его часть, вдруг наполнились слезами истинной скорби, а после сразу же и осушились. Напоследок он всхлипнул: – были! были и те, кто кинулся все продавать, описывать и опять продавать, а я и говорил всем: погодите, ведь должно же улечься, не длится волнение более чем три дня, а тут и дня не прошло – так чего же скрестись! Так нет же – гул, треск, гвалт, галдеж, сумятица, перебранки всякие. Там тебе и доносы друг на друга, дабы успеть, а то не открестишься потом.
– Но, – я все пытался справиться с руками, которые, казалось, теперь у меня жили сами по себе, – я…
– Поймите же вы! – он прижал мои беспокойные руки к своей груди, отчего образовалась на том месте вдавленность и даже ямка. – Поймите! Не время нам сквалыжничать. А как прошли первые страхи, так и озарила многих мысль, не успевших приуныть, – а не прибегнуть ли нам к истории, не доискаться ли в ней примеров спасительной простоты, что сама по себе не замена строгости, но успокоение чувств, органов и снова чувств? Ведь не упырь, не оборотень! И нашли. Ведь сказал же Господь: делитесь. И сейчас же изнуренные, только что хоронящиеся всюду зловещие лица украсились лучиком надежды, и души их исполнились благодарности.
– Да, но, собственно… – сказал я и сейчас же позабыл то, с чего начал.
– А Его Высокопревосходительство и вовсе даже заметил мне: «Спешите к нему, друг мой, спешите изо всех ваших сил, ибо не вынесет сердце человеческое такового томления», – и я поспешил.
Честно признаться, до меня не все дошло из сказанного здесь Гнобием Гонимовичем, но кое-что начало уже проглядываться. Во всяком случае, я понял то, что говорить надо загадками, а позы при этом принимать самые величественные. И все это надо делать вплоть до той поры, пока я отсюда не уберусь, а то ведь откроется то, что я жульничаю, и посадят меня немедленно ни за что ни про что лет на сто.
Но видит Бог, я не стал бы прикидываться, если б меня отпустили наконец в Грушино. Последняя мысль настолько меня захватила, что я с нее и начал:
– Но видит Бог! – сказал я, и как только я это сказал, я заметил, что говорить-то мне больше вроде как и не о чем, так что лучше повторить. И я повторил:
– Но видит Бог!
А теперь хорошо бы осмотреться. И я осмотрелся, скосив глаза на Гнобия Гонимовича – тот весь, казалось, превратился в слух, ожидая, что я продолжу свою речь. Он-то ждал, а я-то мучительно подыскивал слова, поскольку я совершенно не знал, о чем бы мне таком еще высказаться.
И тут я вспомнил, что начал я со своей цели. Действительно – а какая у нас цель?
– Цель, – сказал я, представив себя древнеримским Петронием, – цель-то наша…
– Цель наша, – пришел мне на помощь Гнобий Гонимович, – не иначе как благодеяние!
Я важно кивнул, а он, ободренный, продолжил:
– Успокоение душ. Ведь страх, зловещий и безотчетный страх порождает отчаяние ни с чем не сравнимое, и на улицах воцаряются только голодные псы и распущенные нравы.
– Блюдение нравов… – начал было я.
– Блюдение нравов… – повторил за мной тотчас Гнобий Гонимович, навострив уши, как хорошая гончая.
– Блюдение нравов, – вернул я инициативу себе.
– Блюдение нравов… – снова вмешался Гонобий Гонимович с совершенно свежими силами.
– Блюдение нравов, – не отступил я, – почитаю за наипервейшую свою обязанность! – Наконец-то я высказался – фух, ну и работа!
– Истину! Истину изволите говорить! Истину глаголить! – сейчас же откликнулся Гнобий Гонимович. – Ведь что такое нравы, как не сохраненные для нас опыты. Опыты человеческого общения, кои привели к устойчивым связям.
– Но они же и обязали нас мыслить о вечности, – вставил я некую лабуду с умнейшим видом.
– Совершенно справедливо! – горячо поддержал меня Гнобий Гонимович. – Совершенно справедливо! Разрешите! Разрешите!
– Разрешаю, – сказал я, приняв позу Овидия, читающего свои вирши Горацию.
– Разрешите пригласить вас на бал!
– Куда? На что? На бал? Зачем? На какой бал? – мне показалось, что я ослышался.
– Его Высокопревосходительство тотчас дает бал в честь получения необходимых указаний свыше, а я имею честь вас на него пригласить.
– Но…
– Его Высокопревосходительство очень просит не побрезговать.
– Я…
– И осчастливить своим присутствием.
– То есть…
Жизнь научила меня осторожности.
– А он знает, кто я? – я понизил голос до проникновенного писка.
– В точности! – Гнобий Гонимович сиял весь, являя собой торжество целокупности. – В точности! Он-то и заметил, что ежели человек так упорно твердит о Грушине, то дело тут пахнет аудитом самой высокой пробы и должно быть подвергнуто зрелому обсуждению…
– Пробы?
– Так точно-с!
– Зрелому?
– Само собой!
– Аудитом?
– Ни малейших затруднений! Такой важный предмет…
– Ну, если пробы, то…
Гнобий Гонимович сиял теперь даже поверх того прошлого, первого сияния.
– А уж как все будут рады! Как все будут рады! Просто именины сердца, увлажнение глаз и падение Ярила в груди. Форма же изъявления чувств…
– Падение Ярила?
– Его самого!
– В груди?
– Так точно-с! Усерднейше благодарю! Нам сюда, сюда! – и Гнобий Гонимович увлек меня в какую-то комнату – там уже стояли портные. Они мгновенно сняли с меня все мерки и сейчас же обернули материей.
Гнобий Гонимович мне кивал, моргал, всхохакивал от душившей его преданности и поддерживал осторожно, чтоб, не приведи господи…
– Прекрасно! Разительно! Степени воодушевления!
Фрак был готов через пятнадцать минут. К нему – белоснежная рубашка, галстук-бабочка, носки из какого-то немыслимого материала – мягкого, как попка младенца, такого же свойства маечка, трусы, туфли – чистый шеврон, чистый… – по ноге, нигде не жмет, и вообще, все удивительно, удивительно подходит, и зеркало.
– Дайте! Да дайте же зеркало! – вскричал он. Дали и зеркало, и в нем – я, молодой, удивительно свежий.
– Парикмахер! Как же вы? А где же парикмахер?
И немедленно был найден парикмахер – постриг, завил, причесал – или сначала причесал, а потом завил – это я уже не уследил, не смог. А потом Гнобий Гонимович – торжественный, гордый, светлый лицом – распахнул передо мной тяжелые резные деревянные двери – меня немедленно залил свет. Сотни, тысячи ламп (экономного расходования энергии) освещали огромнейший зал. Старинный штучный дубовый паркет (размером 400 × 70), на который обычно оплавляются свечи, как сказал бы поэт, был заполнен вальсирующими парами. Мужчины во фраках, дамы – это что-то воздушное, неуловимое, запахи всюду французских духов, юные, нежные девы, руки мягкие, обходительные, кожа тонкая, свежая, не испытанная ветрами, невзгодами и завистью.
Фрукты – в вазах невыразимой роскошности, всюду шампанское, веселье, улыбки, краснеющие щечки, перчаточки – белые, легкие, жемчуга, колье бриллиантовые, брошки, кулоны, опять колье – столько всего. И все это кружит, кружит. Меня немедленно подхватили под руку.
– Ах, ну что же вы, Сергей Петрович, полно вам скрываться!
Как моя рука покинула руку Гнобия Гонимовича, я так и не заметил. Словно бы поток подхватил нас и разнес в разные стороны – он успел мне только улыбнуться и кивнуть, а я уже плыл по этому потоку вместе с очаровательным созданием, улыбающимся мне, – мы танцевали вальс, вокруг летали упоительные запахи. Еще пять минут назад я бы голову отдал на отсечение, утверждая, что я не умею и никогда не танцевал вальс, а тут – я плыл, и все было так легко и прекрасно.
– Прекрасно! Браво! Отлично! Великолепно! – неслось отовсюду.
– Истинно! Истинно! От всего сердца! Ш-шшш!
И музыка. Музыка была божественна. Что-то напоминало Глинку, Шуберта, Шопена и снова Глинку. А потом грянул Малер. Грянул и смолк – возникла полька.
– Как же вы? Что же вы прячетесь! – никак не умолкала моя спутница. – Полно вам нести свой крест. Оставьте его в прихожей. Мы уж все обмочились слезами. А вы добрый, добрый, добрый, и не смейте прикидываться злым. Ах! Это было какое-то вдохновение вас увидеть. Такие испытания никогда без цели не посылаются. Вы – наше испытание. Мы вас будем испытывать. Трепет и волнение милого прикосновения. Вы испытываете трепет? Ах! Я уже испытываю.
В этот момент я снова оказался в объятиях Гонобия Гонимовича. И как только, когда только исчезла из рук моих эта шалунья – ума не приложу. Я так и остался с раскрытыми объятьями, в которые сейчас же и втиснулся Гнобий Гонимович, – мы даже сделали с ним пару кругов от оторопения, после чего он вытащил меня из танцующего круга со словами:
– Вы должны его увидеть!
– Кого?
– Кубышку Крадо Крадовича!
– Но кто это?
– Как? Вы не знаете Кубышку? А разве в Первопрестольной о нем неведомо?
– О нем…
– О нем!
– Кажется…
– Это же наш главнейший финансист! Голова от денег и деньги от головы! А вот, кстати, и он!