– Трапезная… – сказал он.
Мы проникли, громыхая и спотыкаясь.
– Сейчас я включу… – сказал он, и все озарилось.
Это была, по всей видимости, реставрационная мастерская. Верстак, муфельная печь, стеллаж с банками… Голая лампочка под потолком. На стене календарь с Аллой Пугачевой и реклама автогонок. Огромный деревенский ларь. Такие же топорные и старинные лавки. Крошечные зарешеченные окошки из глуби крепостной толщины стен слепо смотрели внутрь, будто щурясь, будто опухли со сна. Вдоль стен, как хлам, как рассыпанная колода, во множестве слоились иконы, оклады, иконостасы.
– Вас интересуют доски?
Я не понял, но глазами он указал на свалку икон.
– О да, конечно, – сказал я.
– Сейчас, Линдочка, сейчас… А вы смотрите пока, не стесняйтесь.
Бережно отгибал я небрежно сваленные доски одну за другой. Трепет прикосновения был выше моего разумения.
Пейзажист хозяйничал. Вокруг вилась догиня. Включил муфельную печь и поставил разогревать в нее банку консервов. Открыл ларь и залез в него с головой; на какой-то момент даже ноги его оторвались от пола. Лицо его покраснело, когда он вылез.
– Неужто увели!.. – Лицо его выражало нешуточную тревогу. И он снова исчез в ларе. Оттуда летела ветошь; пустые мятые оклады и консервные банки издавали об пол один и тот же звук… – О господи! – раздался вздох облегчения. – Надо же было так зарыть!
Он извлекся с бутылкой «Русской».
Я разделил его неподдельную радость, стоя с темным, еле различимым «Спасом» в руке.
– А кто же зарывал?
– А я! – счастливо сказал он.
Консервы в муфельной печи разогревались, однако не для Линды.
Не могу даже дать представления о том, как мне здесь с ним нравилось! И как было страшно… Надо же, чтобы так, ни с того ни с сего, вывалиться из своей обыденности и серости в настоящее, в такую внезапную дыру… Табуретку накрыли газетой – уютнейше, с мужской дельной непоспешностью и функциональностью был им накрыт наш пир – луковица, хлеб, тушенка… Засверкали два отмытых стакана. Плечистая бутылка встала, как колоколенка.
– Я сразу вас заподозрил, – сказал он, разливая. – Вон из какой кучи вы тотчас самую ценную утянули…
Я по случайности держал в руке ту самую темную доску, на которой был застигнут обретенной наконец его заначкой. Однако не признался.
– А вы поставьте ее на стул, рассмотрите получше…
Так мы соображали на троих, Линда не в счет: Павел Петрович (так все-таки звали пейзажиста), я да потемневший наш Спаситель ликом к нам, на отдельном стуле. Павел Петрович, может, по профессии не видел в этом кощунства, и я тогда не отмечал.
Павел Петрович не закусывал и скармливал Линде пропитанный соусом тушенки хлеб.
– Я ведь не из гордости сказал, что я не художник. Я совсем с другой целью. Я выхожу на контакт! Понимаете?..
Я еще или уже не совсем понимал.
– Я ищу свое место. То есть не свое в частности, это меня мало заботит. А – человека! В пейзаже вы не найдете человека. Чем Шишкин все-таки хорош – кажется, ни одного человека не пририсовал.
– Мишек пририсовал… – вставлял я.
– Так это же конфеты! – безапелляционно рассудил Павел Петрович. – И мишек, кстати, не он пририсовал. Что ж, вы не знаете кто?.. И Айвазовский разок не удержался. Правда, тоже не сам… Но кого-то попросил себе Пушкина пририсовать…
– Репина, – сказал я, смело двинув свою пешку против его мишек.
– Вам бы кроссворды заполнять, – сказал он, ничуть не оказавшись задетым. – Да хоть бы кто! И – ничего у них не вышло! Как это замечательно! Стоит некстати, еще хуже, чем море, нарисованный, и скалится с цилиндром на отлете… А Пушкин-то, ласточка, гений… как он-то все это сделал в своей-то живописи! «Прощай, свободная стихия…» – и все, его уже нет, остался один жест, один взмах его руки. Гениальная мера вкуса и живописной точности! Я вот свой нос только вижу, когда рисую. Меня иногда тянет его пририсовать, когда не получилось. А – всегда не получилось… – Он отмахнулся от себя, как от мухи, испугал Линду. – Так я ведь его каждый раз не рисую!
– Нос?
Линда отошла от него и положила свою телячью голову мне на колено. Первый раз в жизни я имел дело с такой большой собакой. Что за страшная, но и приятная тяжесть лежала на моем колене! Она же пополам в секунду перекусит мою руку, которая ее гладит…
– Никогда не укусит, – сказал Павел Петрович. Я мог ему ничего не говорить, он явно читал мысли… – Ладно. Покинем прискорбные примеры. Возьмем что-нибудь, что постоит за себя. Вот Брейгель, «Икар», помните?
Я кивнул, хотя помнил не совсем.
– Не младший – старший… тут вы меня не подловите. Что у него от человека в пейзаже, пусть и от божественного?.. Пятка! Пятка у него от Икара! Ее и не заметишь…
– А как же пахарь? – Картину я с его помощью всю припомнил. – Пахарь там вовсю пашет, крупно!
– Пахарь! Сказал тоже – пахарь! Пахарь – естественно, пахарь – часть пейзажа. Личность его не важна – вот в чем дело. Поэтому он и вписывается, что он всего этого часть.
– Там еще и корабль – тоже не природа…
– Творение – уже природа! Он прекрасен, парусник. Хотя и менее уместен в картине, чем пахарь. Вот вы сами и наметили все точки: пахарь, судно и пятка Икра. Лучше всего – паши; если уж неймется – плавай, но – не летай!
– Но это уже басня, а не живопись, – возражал я.
– В данном случае! В данном случае это и то и другое: живопись у Брейгеля, само собой, не подведет, а мышление – да, в данном случае литературное. Но тогда ведь так и писали – на сюжеты. Но живопись, однако, не забывали… И законы ее работали. Не может человек как личность, как чёрт-те что, как царь, видите ли, природы, уместиться в пейзаж – никогда вы такого не найдете. Пятка, только пятка или нос пейзажиста, который рисовать необязательно. Куда правдоподобнее и уместней вставить свою морду, раз уж ты так претендуешь на вечность, в дыру с подмалеванным вокруг морем и кипарисом. Это – по правде. А любые попытки вписать личность в пейзаж будут убогой пародией.
Он вздохнул, он был удовлетворен тем, как все это у него изложилось.
– Вот не думал! – восхищенно покрутил он головой.
– Что именно?
– Про Брейгеля впервые сообразил…
– Да, хорошо, – согласился я. – А как же быть с портретом Возрождения? Там обязательно даль, глубь, перспектива, поля, и виды, и холмы, и воды…
– А это совсем другое! Там что впереди? Лицо, лик, личность. Обязательно личность! Мы что чуем: неизвестно кто, когда жил, чего делал, а – личность! Непременно. И лишь там, вдали, откуда она взялась, из какого мира. Там отдельный мир! Ко-о-ордината! – Он так все время говорил, с лишним «о». – Ко-о-ордината лица!.. Там как бы картина. Обязательное окно, обязательная рама для второй. Портрет отдельно и пейзаж отдельно. Это очень отдельно и крайне условно. Это нам от древности кажется таким уж реализмом…
И я чокнулся, совершенно с ним согласившись.
– Встаньте на берег моря, как Пушкин, или на край пашни, глядя в светлое будущее, или вот как сегодня, когда вы подошли, если бы я вам не мозолил взгляд… что бы вы увидели и где бы были вы?
Я задумался.
– Ну?
– Меня как бы тогда не было…
– Вот видите? И вы правы наконец. И сейчас мы приближаемся вплотную к тайне. Где человек? кто человек? и зачем человек? Вот этим я и занимаюсь каждый раз, пытаясь воспроизвести то, что вижу. Вхожу в контакт.
– С кем?
– Ясно с кем, – он рассердился, – с мировой мыслью хотя бы. Вот вы себя не видите, когда смотрите. А то, что вы видите, разве видит себя? Ну тварь земная видит для своей насущности. А деревья, травы, горы, реки? Они не видят. Вы никогда не представляли себя камнем или ветвью? Конечно, представляли. Закрепляли себя на месте, располагали в пространстве… И при этом тосковали от бедности доставшегося вам для обзора мира. И каждый раз, не замечая того, вы продолжали видеть и даже слышать, будто у камня или ветки есть глаза и уши. Этого отнять у себя в представлении вы никак не могли, вам даже и в голову не приходило, не правда ли?
– Не так уж часто я представлял себя камнем, но, пожалуй… не без глаз…
– Представляете, какая но-о-о-очь! – Он провыл слово «ночь» так ужасно… – Какое непонятное бескорыстие есть в этом слепоглухонемом существовании! Ведь все, что есть, связано между собою, не ведая об этой связи. А мы видим это – в единстве, которое никто из участников этого единства не ведает! Вы вышли на берег: плещет вода, песочек, камушки, лес отражается в воде, – вы знаете, что все это, конечно, не думает, как вы, но вы и представить себе не можете, до чего для себя отдельны камни и воды, для них нет целого! Они все в себе! Как те вещи у немцев. Но целое-то – есть! Вот в чем парадокс. Не вы его выдумали, и это нам не кажется, что все, что перед глазами, есть картина. Значит, кто-то… Нет. Значит, она была… Нет. Как оно могло соединиться, розное, само? И про красоту – нам не кажется про красоту. Вовсе не удовлетворением наших жизненных потребностей вызвана наша эстетика. Я замерзал однажды зимой в тундре… Там ничего не годилось ни для какой жизни… Я погибал – в красоте. Так – кто-о-о-о же?! – И он опять ужасно провыл «кто».