Он потянул раздвижную стеклянную дверь, похожую на стрекозиное крыло, и стена отъехала в сторону. За порогом была небольшая зеленая пропасть, а чуть дальше росла сосна, и в солнечной сетке под ней пробились сквозь прошлогодние иголки и стояли, потупившись, ландыши. Сердце мое сбилось на один стук.
– Нет террасы, – с сожалением повторил Дэвид. – Тут вот должна была быть терраса.
Как настоящий ебанько, Дэвид взялся воплощать свою мечту о рае, не рассчитав средств. И эта нелепая, чудесная постройка, эта воздушная, прозрачная коробка, обещавшая выход в легкие миры, застряла в здешнем, тяжелом и душном.
– Но ведь ее еще можно построить, – сказал он. – Это надо написать заявление в строительный отдел нашего муниципалитета, и они дадут разрешение.
– А почему вы вообще дом продаете? – спросила я.
– Я хочу купить ранчо и скакать на лошадях, – Дэвид опустил глаза. За нашей спиной Барбара глухо зарыдала, задушила в себе рыдания, и, когда мы вернулись в темный дом, она уже вполне держала себя в руках.
– Я беру, – сказала я. – Меня устраивает.
Вот сейчас я поставлю на американской бумажке свою нечитаемую закорючку, и один акр Соединенных Штатов Америки перейдет в мои частные руки. Стоит – а вернее, течет, хлещет и бурлит – 1992 год, и я приехала из России, где все развалилось на части, и непонятно, где чье, но уж точно не твое, и где земля уходит из-под ног, – а зато тут я сейчас куплю себе зеленый квадрат надежной заокеанской территории и буду им владеть, как ничем и никем никогда не владела. А если кто сунется ко мне в дом без спросу – имею право застрелить. Впрочем, надо уточнить, какие права у воров и грабителей, потому что на них тоже распространяется действие Конституции.
Ну вот, например, мы с Дэвидом точно договорились, что я покупаю его дом, и даже сели и выпили по этому поводу, стараясь не смотреть на Барбару, которая уходила рыдать то в спальню, то в сад; Дэвид рассказал, что первыми владельцами дома была какая-то бездетная негритянская пара, и все вот эти цветы – он обвел сад, уже осенний, уже отцветший, рукой – все эти цветы посадила жена, а что делал муж, мы не знаем. И у нее все удивительно росло, вы увидите потом, когда снова придет весна; вы всё увидите. Дело о покупке тянулось целое лето: пока колледж подтвердил, что я принята на работу, пока банк одобрил мою не существующую еще зарплату и вычислил процентную ставку, под которую он выдаст мне кредит, пока юрист Дэвида разбирался с разводом Дэвида и Барбары и распределением между ними денег, вырученных за дом, – да много еще какой было бюрократической возни – ушло тепло, пожухли листья, дом стоял темный и грустный.
Мы обо всем договорились и даже немножко подружились – Барбара уже не притворялась, а ходила по дому ссутулившись, с заплаканным лицом, с красными глазами, повесив руки плетьми, и обреченно ждала, когда наступит конец. Дэвид уже показал мне все свои мужские сокровища, хранимые в гараже: рубанки, стамески, шуруповерты и дрели; мужчины всегда показывают женщинам эти интересные инструменты, и женщины всегда делают вид, что инструменты эти просто чудо как хороши. Он даже снял со стены салазки дедушки – дедушка катался на них с горки в двадцатых годах, румяный, щекастый, пятилетний дедушка; а когда он пошел в школу – а это полторы мили по холодному снегу, – его мама вставала затемно и пекла для него две картофелины, чтобы он держал их в карманах и грел руки на долгом своем детском пути. И Дэвид подарил мне эти салазки, и я не знала, что с ними делать. Еще он подарил мне ненужные ему теперь планы перестройки дома, альбом с кальками, демонстрирующими маниловские мечты: вот дом стоит руина руиной; вот он обретает крылья справа и слева; вот над ним взлетает мезонин с полукруглым окном; вот его оборками опоясывают террасы – короче, Дэвид отравил меня, заманил, завлек; продал мне свои мечты, сны, воздушные корабли без пассажиров и с незримым кормчим.
Между тем я снимала ненужное мне теперь дорогостоящее жилье, где держала свой жизненный багаж, накопленный за три года жизни в Америке. Не бог весть что там было, но все же семья из четырех человек обрастает же бренными предметами – бренными чемоданами и бренной посудой – со страшной силой. У нас даже был бренный стол и четыре совсем уж бренных стула. Я спросила Дэвида: нельзя ли уже привезти весь этот скарб в дом – в наш с ним дом – и запихнуть, например, в подвал? Дэвид был не против. Но он – на всякий случай – спросил своего юриста, и юрист страшно забеспокоился, забегал и запретил: хранение моих вещей в еще не купленном мною доме означало бы, по законам Нью-Джерси, какое-то хитрое поражение в правах – поражен был бы Дэвид, а я то ли имела бы право отнять у него дом, не заплативши, то ли еще как-то закабалить, поработить и ограбить владельца.
Так что это было нельзя, и я с ужасом смотрела, как истощаются мои последние денежные запасы, – значит, и крышу мне в этом году будет не починить, и на новую ванну – вместо старого Дэвидова корыта – мне тоже не хватит. И не хватит на газонокосилку, без которой, я уже знала, тут никак, а вот на новый линолеум – на линолеум хватит, потому что я буду клеить его сама, и куплю не целым куском, а подешевле, квадратами. Такими белыми и черными, как на картине художника Ге, где царь Петр допрашивает царевича Алексея.
Я опять посмотрела в окно и увидела, что вода уже добурлила до дверей моей машины, и если я сейчас не подпишу, то уехать отсюда будет, в общем, не на чем. И я решилась и подписала. И дом стал моим, а я – его.
Все участники процесса получили или отдали свои деньги, испытали сложные противоречивые чувства и разъехались кто куда: Дэвид скрылся в стене дождя на своем грузовичке, Барбара ушла в водопад уже ни от кого не скрываемых слез, а я с семьей отправилась в свой дом, о котором нельзя было сказать с уверенностью, стоит ли он еще или уже нахрен смыт водой.
Он был совсем пустой, голый, старенький. Полы были темными и затоптанными, окна занавешены только с улицы – темными еловыми ветвями; не люблю я ели, это дерево мертвецов. Еще хуже голубые ели, цвета генеральского мундира, ну так их и высаживают там, где лежат карьерные покойники; одна такая елочка светлела на участке соседа. Мне, значит, на нее смотреть.
Под потолком, в углах, уже покачивалась коричневая паутина. Проворный американский паук изготавливает высококачественную паутину за ночь, а так как Барбара уже давно бросила все заботы о доме, паутина лежала в несколько слоев и легко могла бы выдержать вес небольших предметов, если бы кто-то зачем-то стал их на нее класть. Мои мужчины мрачно прошлись по тусклым каморкам. Потом распаковали свои компьютеры и уставились каждый в свой экран.
Волшебная комната тоже была печальной и холодной. И стеклянные двери ее открывались совсем в никуда.
И любила этот дом я одна.
* * *
Весна в Америке, на восточном побережье, совсем сумасшедшая. За одну ночь воскресает все, что вчера еще торчало мертвыми прутьями. Вишневые деревца стоят на зеленых лужайках, как розовые фонтаны, кусты форситии засыпаны желтыми цветами без единого зеленого листочка – они распустятся позднее. Грушевые деревья – о боже мой, я не выдерживаю такой красоты. Потом распускается магнолия, но это уже слишком, простому сердцу такой пышности не надо. Цветы должны быть мятыми, рваными, растрепанными, как, например, пионы.
Первая хозяйка моего домика, негритянка, про которую я ничего не знаю, и правда засадила весь сад цветами. Вдоль дорожки, ведущей с улицы к дому, до сих пор была видна длинная гряда ирисов. Под деревом, именуемым катальпа, у нее был маленький розарий; он одичал, но, когда я вырвала гигантские американские сорняки и вырубила чудовищные американские колючки – спирали с шипами, годные для установки по периметру особо охраняемой зоны, – обнаружились вполне себе прекрасные белые розы, и, в общем, они даже пахли, хотя в Америке цветы не пахнут, овощи не имеют вкуса, и вообще, запахи в целом в здешней культуре не приветствуются.
Посреди лужайки, перед домом, она посадила японский клен, тот, у которого красные маленькие резные листья. Это она хорошо сделала! Я часто думала о ней, почему-то представляя себе ее в голубом платье: как она выходит из нашего с ней серого дома, щурится на солнце, как идет к белым розам, к сиреневым, сложно-гинекологическим в своем устройстве ирисам, как касается красных листьев черной-черной рукой и сама смотрит и видит, как это красиво. Еще она, как я выяснила, сажала нарциссы, но за много лет они ушли с участка на юг, и я находила их на границе со своими южными соседями, в зарослях и лианах, там, докуда ноги уже не доходили, а руки еще дотягивались. Конечно, я выкопала их и вернула к дому, ведь она так и хотела с самого начала. И мне казалось, что она прошла мимо и посмотрела.
Следы ее я находила повсюду на участке – а он был огромным. Я уже скоро знала, что́ она сажала на южной стороне, а что́ – на восточной, что́ прятала под сосной – как те ландыши, – а что ей хотелось видеть у самого крыльца – чахленького нашего крыльца в три ступени. Когда настало пышное американское лето, я окончательно оценила ее замысел: огромная стена кустарника, высаженная по краю участка, поднялась и полностью закрыла нас от дороги, машин, выхлопов, звуков, чужих глаз. Мы никого не видели, и нас не видел никто. Если не знать, что вон там, за этой зеленой стеной, есть наш дом – можно было и не догадаться. А вечером он сливался по цвету с сумерками, и я бы сама не увидела его с улицы.