– Ну и что у нас там новенького за отчетный период?
– Например, роман «Аэропорт», – отвечает Павел. – Автор Артур Хейли, американский писатель.
– Ничего?
– Ничего. Только нереально. Дикие у них какие-то люди. Я таких на практике не встречал.
– Слушай, Павел, – спросит его кто-то еще, – а чего тебе стоит прочитать что-нибудь по агротехнике или ветеринарии?
– Чего не могу, того не могу.
Действительно, Павел на дух не переносит так называемую специальную литературу, и сколько, например, механизаторы ни упрашивали его прочитать книгу о реставрации подшипников и справочник по ремонту трактора «Беларусь», он их читать упорно не соглашался.
– Так, а на какую тему у нас сегодня концерт? – спросит бухгалтер Ковалев, который во всем любит определенность.
– Сегодня концерт на тему «Старосветские помещики». Автор – Николай Васильевич Гоголь.
– Давно пора, – послышится чей-то голос. – Ты ведь, Паша, этих помещиков год читаешь.
– Так ведь я как читаю: чутко, вдумчиво, проникновенно. Бывают случаи, когда шестнадцать раз одно предложение прочитаешь, чтобы всецело освоить его художественное значение.
Вот, скажем, предложение: «Ты горд, говорю я тебе, и еще раз повторяю тебе: ты горд». Это предложение, фигурально выражаясь, по калорийности равняется Полному собранию сочинений какого-нибудь Анатолия Иванова.
Такая несусветная критика в адрес всесоюзного авторитета вызывает у деревенских неодобрительный ропот, поскольку они всегда придерживались той позиции, что если человек способен составить десять слов в одно внятное предложение, то его не годится критиковать.
– Итак, повесть Николая Васильевича Гоголя «Старосветские помещики», – продолжает Павел. – Но сначала, как всегда, напомню краткую биографию автора. Родился Николай Васильевич в начале прошлого века в деревне на Украине. Окончил Нежинский лицей – это такая школа, вроде нашего техникума. Потом переехал на жительство в Петербург, где начал свою литературную деятельность. Был холостым, бездомным, всегда без копейки денег – но это уже традиция. Умер в Москве сорока трех лет отроду по неизвестной причине.
Последние слова Павел сопровождает многозначительным разведением рук, давая понять, что великие писатели – такой мудреный народ, что им ничего не стоит умереть по неизвестной причине.
– «Старосветские помещики» были написаны… – на этих словах Павел достает из-за пазухи том и начинает его листать, – были написаны приблизительно в 1834 году, так как Гоголь начал над ними работать в конце тридцать второго года, а в тридцать пятом они уже вышли в свет. В чем там дело… Живут себе помещики, старички, он и она, бездетные. Ее зовут Пульхерия Ивановна, его – Афанасий Иванович. Живут они душа в душу, семья у них, можно сказать, образцовая, но образ жизни, конечно, глубоко старорежимный, предосудительный: спят и едят – более ничего.
– Это прямо как наш районный уполномоченный, – замечает кто-то, и все смеются; если районный уполномоченный присутствует на «концерте», он недовольно кашляет в лодочку из ладони.
– И вот поди ж ты! – говорит Павел, выкатывая глаза. – Оказывается, что при всем этом они ужасно симпатичные старички! Он такой дородный, юморист, – Паша лицом и фигурой изобразил дородного юмориста, – а она: маленькая, пугливая, добродушная старушонка, – Паша и старушонку изобразил. – Он все время ее стращает: «А что, – говорит, – если наш дом загорится? Куда мы с вами, Пульхерия Ивановна, денемся?» Она ему: «Все-то у вас, Афанасий Иванович, глупости на уме…»
Далее Павел во всех подробностях передает содержание «Старосветских помещиков» и при этом так живо изображает то старосветских помещиков, то серенькую кошечку, то приказчика-проходимца, что односельчане следят за ним, раскрыв рты. В заключение он приступает к анализу идейной стороны дела:
– Впрочем, это все, как говорится, сюжет, который у плохих писателей всегда имеет самостоятельное значение. Но большие писатели относятся к сюжету только как к орудию производства, а вообще они всегда норовят посредством его что-то сказать. Что же говорит нам Николай Васильевич Гоголь? В данном конкретном случае он нам говорит, что вот вроде бы люди только и делают, что спят и едят, а следишь за их жизнью, и от жалости наворачивается предательская слеза. Потому что люди-то хорошие, добродушные, а и жили как дураки, и умерли как дураки из-за того, что верили в предрассудки. Не то время, не то окружение – и пожалуйста: из жизни получается анекдот! Причем я считаю, что эта тема злободневна и в наши дни, в том смысле, что если бы я, например, родился в Костроме, а не в нашей злосчастной Степановке, то в области чтения я наверняка вышел бы в большие специалисты.
– Гоголь вон тоже в деревне родился, – с ядовитым выражением скажет районный уполномоченный, если он присутствует на «концерте», – и тем не менее достиг выдающихся художественных результатов. Так что – спокойно, товарищ Зюзин!
– Да, но ведь у него были культурные родители! – горячо возражает Павел. – Они понимали, что к чему. А моя мама Нюра, которая сроду не знала, с какой стороны книга открывается, в одиннадцать лет приставила меня к вилам! В этом смысле меня только одно окрыляет: какое художественное произведение ни возьми, везде у людей невзгоды, везде что-нибудь, да не так! Вообще страшная штука – литература. Вот вы, товарищи, пашете себе, поднимаете надои и в ус не дуете в остальном – и, наверное, правильно делаете, – но только литература нам тем не менее показывает: почему-то жизнь все еще не так прекрасна, как того заслуживает человек. И даже более того – жизнь, это сплошная недоработка. Не знаю, как вы, а у меня сердце кровью обливается, как подумаю, что жизнь – это сплошная недоработка. Ведь полторы тысячи лет существует наша преподобная нация, а все-то у нас так или иначе наперекосяк. Ох, тяжело мне, товарищи, исключительно тяжело!
– А вот это уже злобное очернительство! – восклицает бухгалтер Ковалев. – Ты давай, Павел, сворачивай свою лавочку, а то я на тебя в район настучу.
– Ну, настучи, – смиренно говорит Павел, и все расходятся по домам, несколько пришибленные темными Пашиными словами.
Прежде всего нужно оговориться, что этот рассказ, собственно, не рассказ, то есть не рассказ в литературном смысле этого слова. Видите ли, писательство – занятие щекотливое и даже двусмысленное. С одной стороны, писатель вроде бы отображает реальность, во всяком случае, сочиняя, он ориентируется на правду, а с другой – занимается совершенными выдумками, да еще жульнически снабжает их символами действительности, норовя, как говорится, продать воробья за певчего соловья. Например, он пишет, соображаясь со здравым смыслом, присовокупляет необязательные, но усиливающие впечатление вероятности описания и картины природы, придумывает персонажам характерные имена, а также вкладывает им в уста балабольные речи, весьма напоминающие те, какие в ходу у живых людей. Так вот, в этом смысле мой рассказ – не рассказ, поскольку в нем отсутствует выдумка, и все то, что последует ниже, имело место в Москве в один из ноябрьских дней 1983 года.
В этот день я писал все утро. Потом я навестил одного своего приятеля, захворавшего какой-то детской болезнью, забежал в издательство «Московский рабочий» и, перед тем как воротиться домой, сделал визит в маленькую закусочную, известную под названием «рассыпная». Я взял портвейну, две карамельки и устроился у окна. Только я устроился у окна, как ко мне подсаживается человек и, я чувствую, сейчас замучает меня разговором. Действительно: он некоторое время заглядывал мне в глаза, а потом его, что называется, прорвало.
Честно говоря, сначала я пропускал его слова мимо ушей и только старался смотреть на него таким образом, чтобы ему было стыдно. Но затем я стал невольно прислушиваться – с этого все, собственно, началось.
– …Куда ни пойдешь, везде наткнешься на какой-нибудь очаровательный закоулок, – говорил сосед, – просто удивительный город Москва! И знаете, есть один закоулок, который дороже мне всей Европы. Тут недалеко, рядом с Арбатом, в самом начале Малого Афанасьевского переулка, есть что-то вроде крошечной площади, чрезвычайно уютной и симпатичной. Если станешь спиной к Арбату, то направо будет остановка 39-го троллейбуса, а налево – палисадник с тремя кленами и туркменское представительство. Кругом старинные московские дома, окошки смотрят по-человечески и, вы знаете, не городская, какая-то буколическая тишина. С Калининского проспекта – шум, гам, а здесь тишина, только троллейбус изредка прошелестит…
Я на этом месте всю свою молодость простоял. Раньше была такая мода: встанешь, как дурак, и стоишь. Стоянка у меня была возле шестого дома, прямо против Филипповского переулка, там еще было одно окошко по правую руку: на фигурно вырезанной бумажной подстилке горшки с цветами, с иваном мокрым, кажется, белые занавески, накрахмаленные до сахарного состояния, а между горшками сидела куколка, изображающая младенца, раньше назывались они – «голыш». Стоишь себе, вдруг: тень-тень… колокола звонят, там рядом церковь апостола Филиппа. Старушки пошли. Потом, уже ближе к обеду, идут старшеклассницы в белых фартуках, и сразу в переулке запахнет отечественными духами…