Ознакомительная версия.
«Чушь, – подумал он. – Чушь и болезненный бред». Ну, напишет чокнутая бабка заявление. За что его сажать? За то, что он не снимал свою жену? За то, что лечил ее и бился за нее столько лет? Есть все справки, все подтвердят врачи. Лилька была алкоголичка, больной человек. Пересчитают все ее суицидальные попытки. Свидетелей – море. Свидетелей ее болезни и его борьбы.
Он бросил письмо в урну и пошел в зал, чтобы напиться еще сильнее. А бабка не шла из головы. И в нем поселился страх, мерзкий, липкий. Чуял Городецкий, что не оставит его теща в покое. Посадить не посадит, а крови попьет.
И все-таки после смерти жены он вздохнул. Стыдно, а правда. Чувствовал ли он вину? И да и нет. Что не снимал ее, уже больную? Наверное. Может быть, дай он ей работу, она бы воспряла, встрепенулась и вывернулась из своего штопора. Но он боялся, что она добавит хлопот и сорвет его планы. Вспоминал ее истерики на площадке и тут же закрывал тему. Но разве отказывался решать ее проблемы? Разве бросил ее, выгнал из дома? Не пытался спасти, лечить? Жалел денег? Ни разу. Может, только в самом конце, когда все стало совсем невыносимо. И еще понимал, что исход, предсказуемый и ожидаемый, был единственным верным выходом из этого ада. Его и ее ада. Да, он мог запереть ее в психушку насовсем. Там бы ее обкалывали, превращая в овощ. Лучше? Возможно. А возможно, и нет.
Про тот, последний, вечер он запретил себе думать. Запретил вспоминать звук отодранной бумаги от окон, стук балконной двери и тянущий по полу сквозняк от открытого окна. Запретил, но забыть не смог. Ни на один день и всю свою жизнь. Если бы он выбежал тогда с кухни? Схватил ее за руки, вызвал «ноль три», и ее бы снова спасли. В тот раз. А потом был бы еще раз. И второй, и третий. Она – человек пропащий. А ведь как подгадала! Как продумала все: чтобы он был дома, чтобы больней и страшней. Вы, Илья Максимович, чаек тут попиваете, а ваша, с позволения сказать, супруга – головой в сугроб. А вы все чаек с зефирчиком! Нехорошо, Илья Максимович!
Нехорошо. Да так нехорошо, что вместо короткой и сладкой эйфории начались такие муки совести… Не приведи бог!
Бывшая теща тоже из головы не шла. И правильно, что не шла. Начала писать во все инстанции: зять – сволочь, дочку сгубил, сам пил и ее за стол усаживал. Мужик-то покрепче. А она, кровинушка… Без работы, без деток. Рожать не пускал, ирод! Одни аборты. Изменял со всеми подряд. Никого не пропускал. Чуть что – запирал дочку в больнице на десять замков, чтобы дальше куражиться, девок водить на семейную постель.
Вызвал его следак. Объяснил про статью «доведение до самоубийства». Сто седьмая, от трех до пяти. Посочувствовал вроде. Объяснил: теща не успокоится, пока тебя не прижмет, и не надейся.
Вызвали на партком. Желающих согнуть, сгноить, списать и просто уничтожить – море. Были, конечно, и сочувствующие, немного, правда, но были. Собирали даже какие-то подписи в защиту. В общем, забурлило пузырями вонючее болото.
Тогда вызвал его Сам и посоветовал «сгинуть на пару лет». Глаза не мозолить. Сам хорошо к нему относился, любил, можно сказать. Нашелся заступник и посерьезнее, в горкоме, поклонник творчества. Эти дяденьки и спасли его: решили отправить в Ташкент, на «Узбекфильм». «А как все притихнут и пена сойдет, вернешься, куда денешься».
Уехал с тоской в сердце. А там оказалось совсем неплохо. Тепло, солнце, дыни и помидоры с кулак. Запах плова из каждого двора. Добрые, милые люди. К нему с уважением и восточной церемонностью: из самой столицы, известный человек. В душу никто не лез. Дали хорошую комнату от киностудии, в самом центре. Когда надо – водитель. Рыбалка, горные озера – словом, не жизнь, а рай.
Как он любил ходить на Алайский! С плетеной корзиной, поутру, вместе со спешащими домохозяйками, рано-рано, пока еще солнце не набрало своего ослепительно-утомительного жара… Возвращался словно со съемочной площадки. Такие типажи, мама дорогая! Квартира была на Чилинзарской, совсем близко от киностудии. Садился на балкон с козырьком из полосатой простыни, резал в миску пару помидоров, крошил сладкий лук. Солил крупной солью и добавлял чуть-чуть ароматного масла. Туда крупными кусками еще теплую лепешку и… А плов! Это была сказка. Хорошего плова (а плохого там не было) можно было поесть везде, в любой забегаловке, в любой самой затрапезной харчевне. В любом дворе: заходи, двери открыты, в тенистом дворике с утра стелется дым, невыносимо прекрасно пахнет и идет легкий дымок от огромного казана. Длинный стол под старой клеенкой. На столе – помидоры, красный лук, пиалы, всегда горячий заварочный чайник. Теплые лепешки с зернышками кунжута и миска для плова. Вам сколько? Да накладывай, хозяйка! Не жалей!
И она не жалела: гордо посверкивая золотом во рту, сводила густо насурьмленные брови и щедро ссыпала в миску золотистый рис, пересыпанный светло-желтыми полосками моркови, почти невидимым луком и бронзовыми кусочками баранины – косточка, кусочек мяса, прилипшие зернышки барбариса и зиры. Тут же наливала чай, темно-красный, с густым запахом и терпким вкусом.
Хозяйка следила пару минут:
– Как, хорошо? Вкусно?
Он, мыча от удовольствия, перекатывая в жадном рту обжигающую вкуснятину, только кивал и поднимал указательный палец.
Хозяйка довольно кивала и уходила по своим делам. После такого губительного раблезианства можно было прилечь на дастархан (потертые плюшевые коврики, куча жестковатых подушек с лебедями) и поспать пару часов. И совсем не жарко под чинарой, древней, как этот прекрасный мир. Он слышал, как хозяйка гоняет детей, призывая их к тишине: гость уснул. Дети затихали на пять минут, а потом гул нарастал с новой силой. Проснувшись, снова пил чай с кусочками колотого сахара и разноцветными карамельками, которые он втихую раздавал детворе, замершей у чинары.
Счастье, вот что это было.
Там, в Ташкенте, снял две документалки. Одну – про хлопкоробов, как без этого. А вторую – про любовь уйгура и узбечки. Он – врач в поселковой больнице, она – дочь «большого» человека. Просватанная богатая невеста. Но случилась любовь, и они сбежали. Сбежали в горный аул, к его дальней, почти забытой родне. Их искали с милицией. Не нашли. А спустя пару лет, уже родители двоих милых детей, они спустились с гор и пришли к ее отцу на поклон. Простил, куда делся. Дочь отплакали, почти похоронили, а тут – такая радость. Наобещали большой дом с обстановкой, бархатными гардинами, хрусталем и богатыми коврами, машину посулили. А они от всего отказались и обратно к себе, в глинобитный домишко с солдатскими одеялами и с жалкой печуркой. Сказали, что там были счастливы все эти годы и боятся это счастье спугнуть. Боятся, что утонет оно в гулком эхе комнат огромного дома. У родителей горе – а делать нечего.
Он хорошо все это снял – и огромный дом ее отца, и ее сестер в золоте с головы до ног. Убогую деревушку – пара домов, старики и старухи, молодежь давно с гор спустилась. И незабываемую, нереальную красоту тех мест: голубые горы, прозрачные озера и шипящие реки, персиковое дерево у крыльца. И счастливые лица героев картины: дескать, нам ничего не надо, только чтобы никто не трогал. Он лечил старух во всей округе, разъезжая по горным тропинкам на низкорослой строптивой лошадке. Она ходила за детьми и вела дом. И каждый вечер выходила на улицу, чтобы встретить любимого мужа.
Спустя четыре месяца Городецкий узнал, что красавец уйгур погиб в горах во время ливня. Его молодая жена отвезла детей к родителям и вернулась в свой дом. И на следующий день бросилась в пропасть.
Он тогда думал: чертова жизнь! Эти двое были так счастливы и так влюблены! И им ничего не было нужно, кроме их семьи и их любви. И такой финал. Она могла вернуться в отчий дом, жить в достатке среди родни. Погоревать пару лет и счастливо выйти замуж. И никак не мог соотнести ее выбор с выбором его жены Лильки. Где пьяный больной угар – и где истинное, неподдельное горе?
Спустя почти три года Городецкий вернулся в Москву. Показалось, что все ему рады. Ну, почти все, те, чье мнение его тогда еще интересовало. Даже благожелательно отозвались о его «узбекском» периоде. Скуповато, правда, но не привыкать.
Он рьяно принялся за дело и снял «До востребования. Имя – любовь». Лучшую свою работу, как он всегда считал.
А еще через полтора года встретил Ирму.
* * *
Разделась и легла в кровать. Включила Шопена – помирать, так с музыкой. Отец, слава богу, отправился в санаторий. Путевку, конечно, выбила мать со свойственной ей хваткой и решительностью. Спасибо! Двадцать четыре дня одиночества. Это хорошо или плохо? Точно хорошо.
А в два часа ночи, измученная и несчастная, она набрала его номер. Будь что будет! Не станет говорить – ну и ладно. Может, тогда полегчает.
Он ответил не сразу, через восемь звонков. Она считала.
Кашлянул:
Ознакомительная версия.