Дом наверняка оборудован запасным выходом к какой-нибудь домашней пристани, сказал он себе, порода этих скал карстовая, пустотелая – тот же средиземноморский известняк, что у нас. Вспомни гигантскую цепь пещер-каменоломен Соломона, длиннейший подземный ход от Иерусалима до Иерихона, по которому, если верить историкам, царь Седекия бежал от Навуходоносора…
Да, но ты не Седекия, усмехнувшись, напомнил себе, на розыски времени нет, значит, остается одно: яхта. И она уже должна, непременно должна быть где-то неподалеку!
– Слушай… как могло случиться, что ты ничего не знала об этом доме? Неужели Фридрих никогда не предлагал тебе погостить в раю?
– Чтобы я явилась со своей вонючей фотокамерой и предательски снимала их рай во всех сомнительных ракурсах? Вероятно, это был запрет Гюнтера: он вообще уже много лет не слишком церемонится с папашей. Иногда и разговаривает не словами, а так – кивками и жестами. Ну, а Елена при моем появлении от ненависти косеет… Ты обратил внимание, что она болтала о чем угодно: сорта вин, скалы-террасы… Но при всех этих «у нас», «к нам» «наш виноградник» – ни разу не произнесла название места? Не думаю, что для друзей и деловых партнеров это такая уж тайна, но ясно, что чужаков предпочитают держать на приличном расстоянии…
– А если б я прямо спросил?
– Она бы выкрутилась. В этом она виртуоз.
Айя ладонью, пахнущей травой и хвоей, накрыла глаза Леона и сказала:
– Мне надоела эта старуха! Я ее боюсь и не хочу на нее смотреть!
Ну да, бедная: она вынуждена все время натыкаться взглядом на дряблую морщинистую образину…
– Потерпи, – отозвалась старуха. – Потерпи меня еще немного, и я никогда больше тебя не потревожу. И осторожней, не сдвинь мешки под глазами…
За последние два дня Айя то и дело порывалась вновь вцепиться в него со своими невозможными вопросами, растерзать, пустить клочки по закоулочкам… И – отступалась, сникала, вспомнив про свое обещание. Обещание она держала: сама же его дала (вспомни, как плакала! вот и жди теперь конца мытарств). Просто понимала, что биться о Леона со своим гудящим колоколом дознания бесполезно: все равно ничего не скажет. Сколько раз уже, упершись в очередной невыносимый, недоуменный, темный тупик, руками всплескивала:
– Опять спрашивать нельзя?
– Нельзя спрашивать.
– Опять – когда-нибудь?
И он эхом:
– Когда-нибудь. Уже скоро…
– А эта твоя страсть к постоянному маскараду… – и торопливо: – Не сейчас, не сейчас – вообще, весь этот театр как образ жизни: эпохи, костюмы, фижмы-декольте, куртуазная пластика: руки-ноги-походка, будто в штанах у тебя не… молчу, молчу! Пусти, ну, больно же! Я о чем: тебе это нравится? Все это притворство, вся эта понарошка…
Ты еще, слава богу, моего голоса не слышишь, подумал он, а то бы сбежала – от отвращения… Вслух сказал:
– Это не притворство. Это моя профессия: музыка, голос… и, конечно, театр. Это моя природа. Я на подмостки вышел в таком детстве, в каком ты только на коньках разъезжала. Ну и, послушай… скучно ведь – без театра!
– Что скучно – жизнь скучна? Правда скучна?
– Разумеется, – отозвался он. – Нет ничего тошнее протокольной правды. Да и у правды много одежд и много лиц. У нее оч-чень оснащенная гримерка!
Айя приподнялась на локте, слегка склонилась над фальшивой личиной, с подробным брезгливым вниманием пробираясь взглядом среди морщин и бородавок. Резко отвернулась. Проговорила:
– Не понимаю! Мне, наоборот, из каждого мига жизни нужно извлечь ядро правды, хотя бы зернышко. Но – правды голой, без одежд, без грима. Ухитрилась извлечь зернышко правды – тогда он навсегда остался, этот миг. А не удалось, – ну, значит… все зря.
– Что зря?
– Тогда он погас, миг жизни, – спокойно пояснила она. – Ушел, развеялся… Ведь его нельзя воспроизвести, как какую-нибудь оперную постановку. Жизнь не терпит дублей. Ее невозможно спеть.
Леон хотел сказать: ого, еще как можно, да еще сколько этих разных жизней можно пропеть самыми разными голосами!
И в который раз горло перехватило отчаянием: она ведь не знает, что такое Музыка! Умом понимает, ритмы чувствует – кожей, но не знает, не представляет, что это: мелодия, гармония, наслаждение звучащего мира… Боже ж мой, какой жестокий надзиратель над его жизнью – там, наверху – придумал для него эту казнь! Вериги эти для его редчайшего голоса, неподъемную, немыслимую эту любовь: жернов – на шею, якорь – на ноги…
Он замолчал, и на какое-то мгновение Айе показалось, что рядом лежит чужой человек, чей мир обернут к ней совершенно чуждой ей стороной – звучащей, переодетой, загримированной… ненастоящей!
Это ощущение длилось две-три секунды – как наваждение. Но вот его рука беспокойно нащупала и стиснула ее руку, и сразу же рядом опять оказался Леон, хотя и в нелепой личине старухи; Леон – многоликий, волевой, скрытный и разнообразный: жестокий, холодный, взрывной и томительно нежный. Леон, без которого жизнь невыносима; Леон, с которым за несколько недель пролистали сотни километров, видали сотни разных лиц, сидели за столиками ресторанов, любили друг друга в замке, в отелях, в каюте корабля, на крестьянской ферме; общались с друзьями, рисковали в доме врага… Ну и пусть гримируется, черт с ним, решила она. Ведь когда-нибудь – он обещал – спрашивать будет можно, можно будет спрашивать! Да он и ждать не станет, все расскажет сам. Вот тогда обнажится ядро его правды, только потерпеть. Он же предупредил: потерпи меня, недолго осталось.
– Бабка, а мы на набережную скатимся? Я бы съела чего-нибудь…
Он протянул с этим дурацким стариковским гримасничанием:
– Где мои ботинки, детка? Дай-ка их сюда. И палку, палку тоже. А поднять старуху?! Вот так-то. Сейчас мы промчимся рысью еще в одно местечко, а потом вернемся и спустимся к набережной.
– Куда это еще?!
– Ты же любишь монастыри, – сказал он. – Вперед, к аббатству Сан-Фруттуозо!
* * *
Тропинка из Портофино к аббатству Сан-Фруттуозо (на итальянском она так мило называлась: «мулаттьера», ибо скорее всего предназначалась для передвижения мулов) была снабжена указателями, как и все дорожки в Национальном парке.
В начале пути мощенная каменная дорога могла и машину принять, какую-нибудь малолитражку, но вскоре превращалась в тропу, взбегала вверх, к вырубленным в скале ступеням, естественными волнами спускалась и поднималась по склону горы, и бежала, согласно природным впадинам и выпуклостям, временами становясь норовисто-утомительной.
В двух местах ее перегородили калиткой от диких свиней (объявление завершалось вежливой просьбой «закрывать за собой»). Первую калитку миновали в районе Палара, и дальше ровная каменистая тропа катилась через каштановый лес до самого Вессинаро…
В Английской бухте сделали небольшой привал, и Леон вновь извлек «прибор Левенгука», который, увы, опять не отыскал на глади сей очаровательной водной гостиной яхты по имени «Зевес»…
Тронулись дальше, хотя Леон все меньше верил, что обнаружит яхту где-то еще, – далековато от места действия.
После Английской бухты «мулаттьера» пустилась качать их вверх и вниз; подъем сменялся спуском, а тот очередным подъемом. Вторую «кабанью» калитку миновали у Каппелетты, и когда добрели до цели, обогнув гигантскую, какую-то инопланетную агаву, Леон разрешил последний привал на этой птичьей высоте.
Внизу мерцала слезка сапфировой бухты, как на заказ сделанная гигантским ювелиром. Ее обступили курчавые от зелени скалы, отражаясь в воде иссиня-зеленой густой стекловидной массой, серыми напластованиями, застывшими разломами окаменелого теста земли.
А в укромном углублении между скал розовело аббатство. С первого взгляда оно и казалось порождением скалы, если бы не ряд широких арок нижней галереи, ряд тройных венецианских окон жилого здания и круглый чешуйчатый шлем церкви.
– О-о-оххх… – выдохнула Айя в отчаянии, в упоении. – Это бы я сняла-а…
Отсюда открывался такой неохватный вид, что цепенела душа.
Справа широкой стиральной доской уходили к небу крутые террасы с зеленеющими виноградниками – путаница узловатых бурых лоз, глубокие продольные морщины на бугристом челе горы. Над ними вздымалась буйная зелень: пинии, оливы, буки и дубы; лиловые и белые дымки фруктовых деревьев.
Слева отвесно вниз уходила ребристая скала, протянув в море могучие отростки гигантской куриной ноги, вокруг которой махрилась и взлетала широкая штанина крахмальной пены.
А до горизонта сотнями оттенков сине-зеленого вздымалось море, оживленное парусами, белым пометом пены от катеров и баркасов, далекими кораблями и ближайшими к берегу лепестками рыбачьих лодок.