Но – достаточно описаний!
С чего бы это я, Соничка, засмотрелся с восхитительной галереи на страшный уродливый пароход?
Не угадала? И Аня не помогла? Просто-напросто не терпится приплыть к вам, снарядить восхождение на Ай-Петри… Затем Илья Маркович припоминал ночные бдения в башне символистов – отзвучали стихи, накатывал в открытые окна шум закипавшего под ветром чёрного сада и кто-то молвил: волны Тавриды. Припоминал, ибо душок прекрасного венецианского умирания усилил беспокойство о доме – Илья Маркович доверился злым пророчествам, остро ощутил вдруг близкий конец Петербурга и заспешил, дабы застать, успеть.
В последние дни, – признавался Софье Николаевне дядя, – это как наваждение. Ещё во Флоренции, при осмотре вестибюля библиотеки Лауренциана милейший синьор Мальдини, глава музейных попечителей, согласившийся любезно быть моим гидом, вдохновенно сравнивал микеланджеловские кронштейны с разворачивающимися свитками, а я видел вместо них, тех дивно прорисованных кронштейнов-свитков, твои локоны. И напустилось! Вот кони, вознесённые над кружевами и блёстками Святого Марка; они кокетливо попирают копытцами левых передних ног абаки коринфских капителей – колонны удерживают коней в заданной позе. Но, заметив их, этих византийских кровей коней, я вовсе не заскучал по табуну вороных, с патиной, скакунов, которые разбрелись по петербургским мостам и площадям, нет. На сей раз я не дивлюсь и гениальности Трубецкого, впервые в истории, наверное, поставившего памятник не монарху на коне, но памятник памятнику, – выделил Соснин, – и – представь! – не глядя на всадника, вздыбленному коню коего недостававшую точку опоры подарила змея, я почему-то спешу к Манежу, спешу умилиться парными Диоскурами: до чего же комичны лошадиные крупы, опирающиеся брюхами на мраморные пъедесталы с профилированными карнизами! И тут же я тону в предновогодней вьюге, силюсь обуздать шальную лошадь, которая едва не вывалила нас из саней, когда мы сворачивали на Геслеровский. И если петербургская нота всё призывней звучит в Венеции, в этом сказочно-театрализованном сгустке итальянского великолепия, значит – пора!
Далее Илья Маркович извещал, что выезжает по железной дороге через Триест в Афины, оттуда отправится морем в Ялту: вдохну ветер, надувавший паруса Язона…и пр. и пр. Он телеграфировал уже в «Ореанду», чтобы за ним оставили номер.
импульсВ «Ореанду» Соснина не впустили.
Он зашёл, правда, в сумеречно-прохладный вестибюльчик с остеклённым прилавком-витриной, где по музейному подсвечивались нейлоновые бюстгальтеры, трусики, прочий импортный ширпотреб, продававшийся на валюту, но ресторанную дверь блокировал монументальный швейцар в засаленных брюках: кормили иностранцев. Окончательно разозлила Соснина понурая очередь в кафе второго этажа, которая, обмахиваясь газетами, маялась на открытом лестничном марше, торчавшем из бокового фасада гостиницы в лаврово-пальмовый палисад.
Побрёл, не солоно хлебавши, по набережной.
Зачем-то запрыгнул на катер – уже убирали трап.
по воле волнЗатарахтел мотор.
Из рубки, всхрипев, оглушительно заголосила Шульженко.
Отступая, потянулись ввысь горы.
Над ожерельем набережной возникла сутолока блочных коробок, будто бы разом высыпанных на желтоватые округлые плеши.
Облупившийся, разъедаемый коррозией нос катера утыкался в облако; приподымался на манер театрального макета клин реечной палубы, палубный клин тянул за собою фальшборт со спасательным оранжево-белым кругом, бухту каната, макушки пассажиров, вдавленных в спинки скамеек. И сразу, покинув вату, железный нос ухал в пучину, шумно вспарывал отороченный пеной вал – брызги, солёная пыль, вместо макушек – испуганные затылки…рядышком – за бортом – невозмутимо скользили по густо-синему водному склону чайки.
Помнишь лето на юге, берег…
И вздымался, и падал нос, абрикосовая косточка перекатывалась по палубе. Неладный день, укачает, – засосало в груди; раздражала на остановках – Ливадия, Золотой пляж… – крикливая толчея у сходен, противно приплясывали скалы – не посмотрел даже на семейную реликвию, птичий замок; забавно, не верил легендам, бодрившим родственников, а с изрядной наценкой за кукольную романтику там удавалось попить холодный рислинг, если везло – чешское пиво, стоя однажды в кучке страждущих, услышал как продолдонил экскурсовод: несколько лет замком владел придворный врач Вайсверк.
Косточка покатилась к ногам.
За тропическим буйством, за сизо-розовыми складками гор дрожал жаркий воздух над усеянной загорелыми телами песчаной косой; её огибал с прощальным сиплым гудком белый пароход. Пятнистая подвижная тень одинокой груши. Голова на Викиных коленях, бездонное небо. Вика вязала – провисали пушистые нити, ловко сновала рука, приближая-удаляя тиканье часиков.
Надвинулся мисхорский причал, пляжик, на котором нежились с Нелли, сбежав с Ай-Петри.
Шлёп, ш-ш-ш-ш.
Почему она желала, чтобы он вмиг изменился, сделался вдруг другим?
Шлёп, ш-ш-ш-ш; шлёп, ш-ш-ш-ш.
Но в принципе возможно ли было внезапное изменение-обращение? Ведь если такое «вдруг» и случается, то только после долгих накоплений чего-то, что подготавливает внезапный духовный переворот… накапливалось ли в нём что-то, что…
Однако…Если б он всё-таки чудесно обратился в тот день в другого, неужто они бы до сих пор были вместе?
Десять лет пролетело, а та же столовая-стекляшка на берегу, опоясанная, кажется, той же очередью, и – акации, девушка, горюющая над разбитым кувшином.
Шлёп, ш-ш-ш-ш, шлёп, ш-ш-ш.
Ого! – ветерок трепал обрывок афиши; в ялтинском летнем театре вчера ещё дирижировал заслуженный артист… вспомнился давний прибалтийский концерт. Балкончик деревянного зальчика, запах олифы, близко-близко, под балкончиком, подсвечник, пюпитр; Герка нависал над клавесином, Вика, поймав момент, быстро перелистывала страничку нот. Литовская женщина-сопрано в тёмно-синем платье, смущённая аплодисментами, окунала в розы хуторское лицо. После концерта шёл вдоль расплескавшегося залива, мимо рыбачьих домиков – шёл в мемориальную читальню-музей на макушке дюны, накрытой кронами сосен. Семейные фотографии – Манн с домочадцами – под стеклом, объявление о научной конференции, перечень докладов. «Кто такой Ганс Касторп»; захотелось перечитать объяснения Ганса с Клавдией по-французски.
снова вверх-вниз (безотчётно)И зачем, спрашивается, взбирался по крутой бесконечной лестнице?
На обсаженном дуплистыми кипарисами рыночке в Гаспре – пучки мокрой редиски, горками – молодой миндаль в чехольчиках из бледно-зелёного плюша.
Обошёл длинные дощатые столы и – опять вниз, к морю, по той же ветхой бетонной лестнице.
Марши с гнутым железным поручнем, резко сворачивая, пробивали заросли бузины, жасмина, в густой зелёной темени струился кое-где взятый в трубу ржавый ручей. В площадках, разновысоких, выщербленных ступенях зияли дыры. – Погоди, не беги, угорелый, псих! – кричала Нелли, – так недолго шею сломать.
у сороки на хвосте (неофициальная, суммирующая пересуды справка?)Разведясь с Сосниным, Нелли выскочила за популярного поэта-песенника, чьи куплеты горланила вся страна, хотя её союз с поэтом изначально дышал на ладан, песенник терзался содеянным и вскоре вернулся к престарелой жене и взрослым детям, а Нелли сошлась с полиглотом-гидом, который не только подвизался в «Интуристе», но и синхронно переводил на зарубежных форумах речи партийных бонз. Когда же за идейные прегрешения его отлучили от обслуживания руководящих тел, и он сделался не выездным, Неллиным избранником стал кинохудожник с «Ленфильма» – лауреат Ташкентского и Карловарского фестивалей. Как-то Шанский показал его Соснину в Доме Кино – лихорадочно взблескивая вылупленными очами, небритый, лохматый лауреат в творческой спецодежде – чёрном кожаном пиджаке, небрежно брошенном на плечи поверх свитера грубой вязки – нетвёрдой походкой направлялся в буфет. Не дурак крупно выпить, ревнивец, он безобразно скандалил, поднимал руку на ненадёжную супругу, закатывал под градусом кулачные бои с соперниками – а их хватало, Соснин ведь и на себе испытал чары широко расставленных, голубовато-серых, с поволокою, глаз; Шанский холодно комментировал неизбежный разрыв: яблоко раздора оказалось червивым. Нелли матерью-одиночкой гордо помыкалась с рождённым от прославленного кинематографиста сыном-заикой, жила тем, что шила на заказ, а за ней тем временем ухаживал вальяжный араб, баснословный богач, по слухам – нефтяной шейх, но ей вовсе не льстило попасть, пусть и главной женой, в роскошный гарем, она нацеливалась на большее, зорко всматривалась в попадавшихся на глаза потенциальных претендентов на роль идеального для неё суженого. Ого-го, для всякого – тем более безмятежного – семейного корабля Нелли в своей боевой очаровывавшей оснастке была опасней, чем рыба-меч, – похохатывал Шанский, следивший по старой памяти за перипетиями её брачных экспериментов. И как в воду глядел – большим призом за собственное упорство стал для Нелли отбитый у какой-то примитивной соперницы щуплый лысоватый еврей – блистательный физик-теоретик, сдвинувший с мёртвой точки Единую Теорию Поля, ту самую ЕТП, которая не далась Альберту Эйнштейну. Феликс, как звали гениального суженого, да-да – вспомнили? – Феликс Гаккель, гениальный сынок Романа Лазаревича, так вот, Феликс, по крайней мере для себя, уяснил почему именно ЕТП не далась Эйнштейну – разные физические поля будто бы могли быть сведены в единое суперполе, как назло, лишь благодаря оклеветанному и отменённому самим Эйнштейном мировому эфиру; на квартирном семинаре Феликс с заносчивостью вечного вундеркинда даже посетовал, что Эйнштейн на базе ошибочной предпосылки покусился перевернуть вверх дном физику, а не посвятил себя карьере часовщика. Между тем, волшебные частицы фантомного эфира – внимание, вот оно! – неслись со скоростью, превышавшей священную эйнштейновскую константу, то бишь, скорость света, но при этом… оставались недвижимы. Что, мозги набекрень? Ещё бы! – радикальные физики, с первого раза сдававшие теоретический минимум самому Ландау, и те опасливо перешёптывались. На антинаучную дискуссию возмущённо откликнулась, защищая здоровые основы, «Литературка», от посягнувшего на святое открестились академические круги. И поделом! Расширяя горизонты своей теории, Феликс угадывал в универсальном эфире форму бытия ноосферы и своеобразный интегральный код человечества как кругленькой суммы индивидуальных кодов. Допустим. Но самым скользким в рассуждениях Феликса, было, однако, то, что вещая содержательность эфира коррелировала с неисчерпаемой премудростью Торы, ибо в священной книге евреев Феликс увидел не столько тотальный молитвенник, сколько шифрованную энциклопедию прошлых и грядущих событий, судеб. И хотя, поминая Тору, он вряд ли предусмотрительно подстилал соломку, потрафляя самонадеянным религиозным экстазам ближневосточных коллег, роковое словцо повисло в воздухе и его не замедлили произнести – отводя обвинение в утрате бдительности, служки Обкома, которые были святее генсека-папы, осудили рецидив сионистской физики, после чего – оправдывался перед Шанским на коктебельской попойке ответственный референт ЦК – старцам из Политбюро и пришлось спускать всех собак: инспирировать возмущение либеральной писательской газеты, гнев академиков, шутка ли – жидовско-беспартийные руки потянулись к ключу от фундаментальной тайны вселенной! По ходу убойной кампании отдел космогонии, где за государственный счёт теоретизировал непризнанный гений, расформировали, а молодожёнов взялись выпихивать на обетованную землю. Хайфский Технион сулил кафедру, но Нелли велела параллельно списываться с Массачузетским Технологическим, она верила в Америку. Правда, по мнению того же Шанского, практичная Нелли, в глубине души солидарная с советскими академиками, при этом не очень-то верила в путеводную звезду учёного мужа, надеялась им воспользоваться как средством передвижения.