Ида, чересчур независимая, чтобы подчиняться чужой воле, пусть и художественной, тихо, без скандала, выскользнула из плена злых условностей труппы. Напутешествовалась, утолила жажду к экзотике – восседала с кальяном на атласных подушках в кофейнях Маракеша, пересекала с караваном бедуинов Сахару – и в сиделку превратилась, нежно ухаживала за смертельно-больным Равелем, посвятившим ей своё болеро; потом, согласно молве, поселилась в роскошном замке на юге Франции, у моря, кстати, под боком у Пети Тирца. А Петя и Сергей Павлович, по секрету скажу вам, были издавна на ножах, ещё на юридическом факультете недоучки-правоведы пикировались, Петя его иначе как самодовольным сумасбродом не называл. О, Ида с Петей нашли бы что обсудить, осудить, – с дребезжащим смехом помешивала чай Анна Витольдовна.
– Какая-такая Ида? – не удержался Соснин, хотя давно понял о ком велась речь; захотелось на миг остановить поток счастливой взволнованности, чтобы перевести дыхание, самого ведь захлёстывали эмоции – недосягаемая, воздушная, столько лет невозмутимо сносившая хулу и восторги, даже с удивлением глянула на него с портрета.
– Ида Рубинштейн! Серова, искавшего модель для «Похищения Европы», покорила её «Шахерезада», с Идой Серова познакомил в Париже Бакст, я при этом присутствовала, Ида, помню, сомневалась, стоит ли позировать, но уговорили…и появилась написанная за пару-тройку парижских сеансов невиданная петербургская ню, в Русском музее, когда повесили портрет, случился скандал, но скандал не раздували, Серов внезапно умер. Догадались, почему обнажённая Ида – охристая, такая же, как фон? Она – будто прозрачная, фон сквозь неё просвечивает. Серов избегал красивости, писал не плоть, дух. А вот, – надела очки, – Идочка в костюме Святого Себастьяна; задёрнула занавеску, дабы не подглядывали тайные недоброжелатели, витавшие в заоконной мгле. – Я въяве вижу все выступления, все партии Авроры, Тамары, Иды! А как хороша была Соничка в «Дон Кихоте»! Её прыжки-полёты…
памяти места– …репетировали в зале Екатерининского собрания, у Львиного мостика, рядышком с домом, где Илья Маркович обживал большую – комнаты подковой – квартиру.
Подковой, – улыбался Соснин, – не много ли совпадений?
– Да, комнаты изгибались анфиладой, а две двери в одну квартиру выходили на лестничную площадку.
Знаю, знаю, бывал, – улыбался Соснин, – совпадений много, но что с того?
– Илье Марковичу наскучивало смотреть в окно на сонный канал, заявлялся нашим мучениям посочувствовать. Зашёл раскланяться с Сергеем Павловичем и алупкинскую незнакомку увидел в накидке из чёрных кружев…хотя, прошу прощения, я про это уже рассказывала…
И по пути к буфету пошатнулась, угол стола задела.
дальнозоркий слепец– Сергей Павлович мало что смыслил в жизни людей, не умел заглянуть в душу другого, понять, что в ней творится. Он вообще был выше обыденности. Говорил с тобой, а не видел, хотя мог, не мигая, в глаза уставиться – сквозь тебя смотрел в неизведанность, дьявольски прозорливый в искусстве, такие разглядел дали.
И знаете ли, когда я впервые вспоминать стала во всех подробностях? Нас эвакуировали из блокады по льду, привезли в Пермь; или Молотов? – совсем запуталась, – приехали и прямиком – в оперный театр, который дягилевский отец построил. И всё-всё отозвалось! А как его братья-мученики страдали!
Соснин потянулся к засахаренному шарику с клюковкою внутри.
– Нет, соврала, не прямиком в театр, – привезли в общежитие, в большущей комнате с железными кроватями встречает нас Валечка, сослуживица Ильи Марковича по архитектурно-планировочному отделу. Почему я вспомнила? – Валечкин малыш, художник от рождения, рисовал, рисовал всегда и на чём попало, его кровать от стенки отодвигали, чтобы обои не разрисовывал, так он пальчиком в воздухе что-то изображал…
ей хочется понять что именно заряжает творческой одержимостью и куда, к чему она (творческая одержимость) ведёт и приводит– Седая прядь, монокль, обворожительная улыбка, тёмный пиджак и светлые брюки, моднейшие башмаки, трости; барственность, художественное самомнение, шарм и изысканнейшее фатовство-франтовство с головы до ног, да? Сноб. А какие бури внутри, какой горячий, чувствительный!
Ничегошеньки не написал, не нарисовал, не поставил, но сумасшедший был, каких мало, сумасбродств его хватило бы на ватагу гениев! И доля за острое чутьё и вкус выпала ему тяжкая, и комьями грязи его забрасывали – всё необычное, невиданное и неизведанное искусством, всё, что не проявилось ещё, лишь носилось в воздухе, ловил на лету. Да, излучатель вдохновения, жрец новизны, – нехотя соглашался Петя, когда мы колесили с ним по Провансу и смаковали вина. И издевался над дягилевскими маниями, распущенными им самим слухами о происхождении от случайной связи Петра Великого, но тут же губу кривил, мол, чем чёрт не шутит?! – с самоназванным великим предком Сергея Павловича явно роднили стать, страсть к преобразованиям, буйный нрав… болезненная любовь и презрение ко всему русскому. И, конечно, Петя, верный себе, запугивал. – Жрец новизны, вестник будущего, а если – оборотень? Если он, – Петя, едва сдерживая смех, ужасные корчил рожи, – лишь яркий первенец опасной закулисной профессии, которая не постесняется новизну душить, коли посчитает её невыгодной. Петя предвидел теневую власть продюсеров, да?
читать мораль небожителю?– Искушал неземным совершенством и Фокина, и нас, подопытных мышек сумасброднейшего из вивисекторов! По привычке царственной головой покачивал, – сглотнула Анна Витольдовна, – а будто именно тебя укорял, настроение делалось препаршивое. Да ещё неуёмная страсть к художественным сенсациям зависела от его интимных наклонностей, так угнетавших труппу; успехи вызревали в отравленной атмосфере – окружён был неописуемыми красавицами, но все они были ему противны, тем паче, если осмеливались кокетничать с очередным его фаворитом.
Огонь желанья выжигал до тла душу.
Ваца околдовывал – Сергей Павлович вдохновлялся и вдохновлял: с безоблачного неба, чудилось, изливался божественный баритон. Но стоило потупить взор фавориту, громы-молнии разражались с неумолимостью рока – приступ ревности, кара изменника; он чихать хотел на приличия!
Соснин раскусил клюковку.
– Оцените сценку! – сама видела, слышала. Приём после сенсационной премьеры, всё честь-честью – сияние огней, зеркала, шампанское; приглашён весь Париж. Наш триумфатор в толпе напомаженных обожателей, гордо, повелительно наступая на пятившихся фотографов, вдруг заозирался, метнулся к Ваце, схватил за лацканы фрака, громко прошипел: не смей отпираться, лжец. Матка Боска! – назавтра ломался репертуар, секлись невинные головы; резкости, вероломства ему было не занимать, но мало кто, кроме Иды, осмеливался ему перечить. С садистическим упоением наш обворожительный деспот репликой на бегу мог сокрушить судьбу и попробуй-ка объяснить вдогонку, что в тебе погибнет талант! И пусть, пусть подспудные побуждения всякого художника не обязательно благородны. Однако творящие искусство из живых людей сродни палачам, да? Деликатнейший, отходчивый в театрализованном гневе своём Лёничка Якобсон и тот, ставя номер, менялся неузнаваемо, дур-р-ра! – самое ласковое его ругательство, дурой всем в носы тыкал, да ещё грубил, кричал на танцовщиц так, что сам за сердце хватался, а ученицы мои, проказницы, прыскали, не ведая, что их ждёт впереди. Но ведь не со зла, по наказу свыше, как говорится, да? И с рождения ли, младенчества наказу следуют? – рисуя на обоях, пальчиком в воздухе. Только художник кисточкой не убивает. И писатель заострённым пером разве что ранит призраков, – взяла с буля ардисовскую книжку в жёлтой обложке, полистала; с обложки скептически глянул поверх очков автор.
подвох от приручённого гения– Как было не надорвать душу, не рехнуться в том нечеловеческом напряжении?! Вацу Дягилев извёл, подавил, на нём вина и за сценическое счастье его, и, думаю, за безумие! Великий в танце, в показе чувственных грёз, Ваца был зауряден, некрасив в жизни, после представления укорачивались, теряли форму даже великолепные его ноги. Волшебного фавна загорелся было лепить Роден, никаких прыжков, – требовал Роден, – только позы и жесты! Не мог налюбоваться позами, которые принимал нежившийся на скале Вацлав, а Дягилев, помню, зачитывал нам восторженные письма к нему Родена, даже рассылал их потом по газетам, критиковавшим «…Фавна». Но Роден раздумал лепить Нижинского – гасли софиты, магнетизм вылетал в трубу.
сгодится, вполне сгодится, в дьяволиаду– Безумие и после смерти Вацу преследовало. Или так продлевалось вне тела его искусство? Вацу не сразу земле предали – несколько лет в подвале психиатрической лечебницы в запаянном гробу пролежал, пока Лифарь тайно от родственничков, которые тоже были с приветом, как сейчас говорят, чуть ли не выкрал тело, перевёз из Лондона и похоронил на Монмартрском кладбище рядышком с Берлиозом; грех подумать, но повезло ещё Дягилеву – не покарал Господь, не дал дожить до этого зловещего погребения.