И тут же Соснин усмехался.
Духовное завещание без единого конкретного слова?
Или ключевые слова вписаны между строк симпатическими чернилами?
се ля ви или опять по кругуВо всяком случае кольнуло: когда-то дядя бился над головоломками, острил перо, но не добился ясности – его дожидался?
Вот так новость! Так было, так будет – обрывается жизнь, её не вернуть, однако – ударом тока – она продлевается в другой жизни. Этой волнующей связности издавна посвящались умные книги, Соснин их читал, внимал историческим и генетическим перекличкам, совпадениям культурных склонностей, типов личностей, не говоря уж о никем не опровергнутой вероятности переселения душ, к которой с годами и он стал относиться вполне серьёзно; правда, книги, проглоченные им, непосредственно его не касались, а старенькие листки… и на тебе, дошло – именно ему адресованы.
Что же подвигало Илью Марковича так писать?
Допустим, уловил нашёптывания Провидения… внял, поверил, что у него появится племянник, прочтёт, прочтя же, примется досказывать, а то и пересказывать по-своему, наново – продолжит начатое. Мотивы налицо – Илья Маркович клюнул на посулы бессмертия; вполне эгоистичные позывы частенько маскируются благими творческими порывами.
выскочить из подобияОн узнавал себя, свои причуды.
Экзистенциальная тоска теснила грудь, сверлила голову, подленько резонировала с колебаниями вечных терзаний: не спросив, забросили в жизнь, наделили внешностью, характером, судьбой, которая навязывала взгляды, отбирала желания. Кто забросил, наделил? Анонимная сила угнетала, точила изнутри, как генетическая болезнь. У всякого своя история подобной болезни, но большинство худо-бедно притерпелось к вменённым свыше недугам, а Соснин – нет, он мнил себя чьей-то тенью ли, отпечатком, мечтал предопределение одолеть, но не умел выковырять паскудный ген.
А сейчас случился отлив, блеснуло – менять жизнь постфактум, как менял её дядя, превращая в переживание.
Увы, Соснин не догадывался, что симуляция бывает страшней болезни.
продолжая чаепитиеОпять заскользил взглядом по акварелькам, развешанным по опасной стене, шпалере, шкафу и буфету красного дерева, булю, канделябру, из-за коих передрались бы охотники за антиквариатом, и, вернув взгляд на стену, пожалел заточённых в бетонном узилище краплачно-изумрудных пьеро-коломбин-арлекинов от Бакста, нос защекотали испарения серебряного века – последние его флюиды высасывало, словно вьюшка, небо, лиловевшее в открытой форточке.
– Попробуйте, клюква в сахарной пудре, вчера в булочной досталась коробочка, чуть не затоптали, думала, пора на мне ставить крест; теперь казнюсь, что не две взяла.
И торжественно сдёрнула полотенце с заварочного чайника с синими птицами, придвинула сахарницу; Соничка, утонув в подушке, дремала.
Но замелькал балетный дуэт, Софья Николаевна приподняла через силу, с натяжением шейных жил, голову, досмотрела номер и придирчиво следила за тем, как молоденькую ломкую балеринку выводил кланяться матёрый танцовщик с порочным ртом и мышцами мясника.
сетования нимфы– Перемены в искусстве внезапны, как снег на головы, да? Смертельно надоели па Петипа, руки-ноги немели от арабесок, поддержек и – трах-та-ра-рах – дягилевские фантазмы покорили Париж, где всякий миг кичился модой, бегом впереди времени. На императорской сцене запрещалось оголять ноги, охрой рисовались коленки, пятки поверх трико и вдруг – долой жёсткие корсеты, пуанты! О, именно вдруг? Да! Сергей Павлович ненавидел сомнения с разглагольствованиями, молниеносно заражал страстью к невиданному, и мы счастливо выворачивались наизнанку, а зал на премьерах в Шатле, обезумев, взрывался: никакая клака так бы не бесновалась! И ещё Леон написал чудесные джунгли… Нечто божественное вело всех нас тогда в Шатле… захудалый был театр, зато аренда его стоила дёшево, и театр тот навсегда прославился.
А новизна требовала жертв, да?
Соничка и я танцевали нимф – со свёрнутыми головами, растопыренными руками, пальцами; окаменелые, с чарующей неестественностью изломов, будто модернистские скульптуры, выплывали на сцену. Наутро болело тело, а мы, изнывшись, ждали вечернего спектакля, как дети праздника, торопили часы. Хотя Дягилев с Фокиным – тот, пока шли репетиции, зачастил в Русский музей, подолгу просиживал на банкетке в зале классицистов, на «Последний день Помпеи» смотрел, вдохновлялся совершенными позами, жестами – непрестанно спорили о том, что красиво-некрасиво и разругались вдрызг, противоестественный «…Фавн» доконал их союз.
Пристально глянула:
– Илья Сергеевич, искусство творят мозг, сердце, да? Но что, скажите на милость, есть его материал?
– Ну-у-у, допустим, слова, камни, краски, – не догадывался, куда она клонила.
– А материал танца – тело! И только в балете едины душа и тело, понимаете? – царапнула взглядом, – тебя мнут, дёргают, вертят, как на гончарном круге, – лепят подвижную статуэтку, ты откликаешься, заболеваешь восторгом, в твоих желаниях-пониманиях и мышечной памяти копится изощрённость, но с годами плоть дрябнет, суставы отвердевают, и обостряется боль потери, она горше муки писателя, ощутившего убывание словаря! Или метаний художника, если Бог, наказывая, изымает из палитры синий цвет, жёлтый… мне ещё роста не хватало, длины ног, я себя пытала – до крика растягивала колени. И всё – ради дразнящего, зажигающего движения! Каково Соничке смотреть танец, когда не пошевельнуться? А Кирилл Игнатьевич?! С его природной прыгучестью – парализованный, в районной больнице. И не на кого надеяться: пасынок с женою в эмиграцию подались, старые клячки, вроде нас, и сами-то обезножены, балетные, которые помоложе, эгоистичны, забывчивы.
с похвалами душевной декадентке– Балетная труппа, что клубок змей; зависть, интриги. А нехватка воздуха, мечты о кислородной подушке? – пот, пудра, пыль кулис. И ещё крутой нрав антрепренёра в награду! Меня на два полных сезона хватило, Соничку – на три. Даже Ида, сама доброта, недолго сияла в дягилевском созвездии. Гедонистка, каких не знал Свет, авантюристка и до чего душевная! Мы с ней были близки, сдружились, я часто её в особняке на Дворцовой набережной навещала или забегала ненадолго к ней в «Англетер», в выкупленный двухзальный номер. Огромным талантом наградила её природа, поздно, чуть ли не в двадцать лет начала танцевать, взяла несколько уроков у Фокина и ей хватило. Она, Илья Сергеевич, мечтала о своём театре из розового мрамора, вместе с Акимом подыскивала архитектора, – посмотрела на Соснина, как если бы сожалела, что опоздал родиться, прошляпил выгодный почётный заказ. – Акимом? – Да, – всё ещё смотрела на Соснина, – с Акимом Волынским, он был тогда её мужем; поправила сползавший с плеча платок. – Иду, экстравагантную и сердечную, сказочно-богатую, независимую, божественно одарённую, Дягилев не терпел, она платила ему той же монетой. Мы втихомолку посмеивались – она смотрела на него прямо, и он, большой, дородный, съёживался – боялся сглаза и, отпрянув, шептал: ведьма, ведьма. Но он, знаете ли, крепкий орешек был и ведьме не давал спуску. Он дорожил ансамблем, её же диковинные повадки, позы подчас затмевали танец, вот и нервничал, вспыхивал, на своём хотел настоять – маг артистической свободы жаждал, чтобы отдавали честь, щёлкали каблуками. Но Ида с кротким кивком выслушивала замечания-пожелания и с неописуемой свободой делала всё по-своему, зачаровывала наклоном головы, жестом.
До неё такого не видывали!
Чистота, здоровье души и неожиданное, но – в острых изломах рук, ног, талии – подкупающе-естественное искусство; удовольствие вместо игры. Она тяготилась мимическими ролями, её стихией были импровизационные чудо-позы, пламя принимало текучие формы её фигуры: движения-мгновения застывали в кульминациях, хотя шедевры из живой плоти, едва родившись, растворялись брожением красок, световыми эффектами. Вы бы видели это чудо, Илья Сергеевич! Удлинённая, угловатая и – пластичная, гибкая, в профильных ракурсах – плоскостная, с развёрнутыми, как на изображениях древних египтянок, плечами. Дягилев был помешан тогда на двухмерной, с ласковым восхищением называемой им Клеопатрой, пластике, а отношения с Идой охлаждались, натягивались – о, она многих и в Петербурге, и затем в Париже свела с ума, многих, но не Сергея Павловича… о, если бы её огненным изяществом обладал мужчина! Вся она была соблазн, обольщение. Волшебные шёлковые башни-уборы обнажали высокий лоб, иногда приспускались на большущие ясные глаза – Ида, каждый раз изменяя форму, ловко возводила их своими руками; ей дивно шли золотистые, пропитанные светом востока, просторные складчатые одежды – сари, блузы с полупрозрачными шальварами, перехваченными над тонкими щиколотками, которые оплетала шнуровка сандалий. И как её персидский платок не истлел? – кокетливо повела плечами, – на свадьбу ещё дарила.