– …а Анастасия-то Дмитриевна внезапно скончалась. Посмотрите, Марк Львович с нею в салон-вагоне перед её отбытием на последние гастроли.
Соснин впился: квинтессенция стиля.
Длинные диваны с высокими валиками и кожаными подушками. Канелированные панели тёмного дерева с фигуристыми вставками присобранного цветастого штофа, тяжёлыми однотонными драпировками; спаренные зубчатые колокольчики-бра из матового стекла, изгибистые побеги с бронзовою листвой над овальными зеркалами… гирлянды лампочек ниспадали к столику на гнутых ножках, на нём поблескивал костяным раструбом граммофон, напоминавший тропическую улитку.
– Снимал личный фотограф Анастасии Дмитриевны, она грипповала, а Марк Львович ей целебный бальзам принёс, видите, у граммофона на столике? Они слушали последнюю запись, – верещала Анна Витольдовна.
Кутаясь в шаль, Вяльцева наклонила голову с высокой причёской, подпёрла щёку тонкой рукой; по дивану разметались атласные складки платья. Марк Львович сидел в сторонке, в полосатом кресле с узкой спинкой и подголовником: скрещённые на груди руки, острые торчки коленей. У любвеобильного хрыча – орден в петлице; для решающего объяснения прибыл?
Странное сближение…странное и волнующее. В сонной тьме памяти бесшумно отворилось окно, из белой ночи полетел тополиный пух. И ещё одно фото Вяльцевой – высокая причёска, подпёртая тонкой рукой щека – окантовалось лакированной рамочкой, тускло блеснуло у старенькой пишущей машинки. Блажь поэта? Страсть заронил исчезнувший лик, ангельский, пролившийся с ветхой пластинки голос? Страсть к давным-давно погасшей звезде. Или Геночка Алексеев, ценитель, знаток модерна, был пленён образом и стилем эпохи?
– Бедняжечка, вмиг сгорела! И Марк Львович ненадолго её пережил, – Соснину на тарелку лёг блин. – А вот книга его, единственная осталась, – взяла с полки тёмный толстый кожаный том.
Соснин, словно пробуя на вес, подержал в руке: «Die Traumdeutung».
в чём вина? (и можно ли загладить вину?)Всё повторится – неслось из телевизора – всё возродится; ещё один чтец-декламатор, он же, ещё не располневший, в ялтинском летнем театре, когда они с Нелли сидели в третьем ряду, выдыхал с лирической вкрадчивостью: ящерица… с глазами, как влажные камни.
У Нелли и впрямь были такие глаза.
И опять, опять тасовал Соснин фотографии.
Звонкий девичий голосок запел о лесном олене, об оленьей стране…потом Пугачёва пела про Арлекино.
Вот ведь странность! О том, что было с дядей давным-давно, задолго до рождения Соснина, узнавал теперь с удивительными подробностями, что же касалось последних дядиных дней, то вспомнить было нечего, только вокзальные проводы. В бредовых комбинациях разума, падкого на мнимые страхи, надежды, наплывало пасмурное чувство вины – у Ильи Марковича случился приступ, а даже не заскочил проведать; с Нелли как раз в те дни собирались в Крым.
Но чем бы он смог помочь, если б и заскочил?
О чём им тогда было говорить?
Эка невидаль! – повеса-племянник томится у одра дяди.
свидетельство о смерти– У Ильи Марковича обострилась стенокардия, но Бог легко взял, во сне сердце остановилось, – донеслось до Соснина.
и всё-таки опоздал?Как и на похоронах, в тот солнечный, умытый слепым дождём день, Соснину сделалось муторно, жалко себя до слёз – проглядел, упустил.
Но скажите на милость, в чём же всё-таки он был виноват? Неписаные правила жизненной бухгалтерии с её щедрыми кредитами, фальшивыми векселями и внезапными, спустя годы, предъявлениями счетов никому не дано менять с выгодой для себя задним числом… нет, лучше не пробовать. И не надо превращать мух в слонов, а то затопчут. Но логические доводы не помогали – приступ раскаяния накатил, вернул к прощанию на вокзале, мучительно выпятив почему-то его двигательный мотив; в могилу, понятное дело, гроб опускается с неумолимой плавной торжественностью, но Илью-то Марковича, живёхонького, слегка захмелевшего, развесёлого, как никогда, столь же неумолимо сносило куда-то вбок залитое тёплым светом окно вагона.
– …уезжал в Москву после концерта Вертинского, увы, последнего, Вертинский назавтра умер, скоропостижно. Мы сидели у Александра Николаевича в «Астории», он угощал нас замечательным коньяком. Был поздний вечер, небо бледно-розовое, а Исаакий как силуэт… Внезапно спохватились, бросились ловить такси, чтобы Илья Маркович не опоздал на «Стрелу». А Александр Николаевич утром на пороге своего номера умер, хотел в ресторан спуститься позавтракать и упал.
реплика в сторонуДядины письма, заметки, пусть и с подробным пересказом тирцевских рассуждений, вовсе не поражали глубиной, остротой… да и глупо было бы в них, давным-давно написанных, искать интеллектуальные откровения, разве что они – формой самой! – отражали маниакальную зацикленность русской мысли, которая так и не сподобилась додумать до конца ни одну из корневых идей национальной судьбы, зато вдохновенно зарастала сорняками вопросов, с мазохистской гордостью называемыми проклятыми, и – откладывала на потом мучительные прополки.
ускользающая натураПо правде сказать, Соснин вообще не находил в письмах ничего исключительного – несобранные, грешившие красивостями; дядя пробовал на вкус слог и не прочь был им упиваться.
Ну а наблюдательность, резкая смена ракурсов – не отменяли главного: под пером не оживали картины прошлого, удивления Ильи Марковича преобладали над проницательностью, тем паче – над пониманием, хотя он не ловил миг счастья, но углублялся в тягостно-долгие его подоплёки. О чём, собственно, он писал, что описывал? Читая, не удавалось увидеть его глазами Рим ли, как мир, провинциально-скромные прелести Орвиетского храма; предметы внимания становились тем неопределённей, чем пристальней вглядывался, подробней описывал.
Но это – первое впечатление, закономерное, если доверяться теориям Бухтина о «просто тексте», внешне-бессодержательном.
По мере чтения исподволь прояснялось, что и сам-то дядя не ревнив, не завистлив, не… его отличали сплошные не.
Заурядность, которая волею судьбы вписывалась в повороты истории? Нет, скорее – незаурядность, за которую не ухватиться. Что же до позёрства, сентиментальности, то и слабый намёк на тот ли, иной изъян характера или слога размывался следующим абзацем; вот уж странность так странность! – у дяди не было черт, чёрт-те что! – писала полая, незаурядно-обаятельная личность без свойств.
Пусть не нимб, пусть ореол всего-то.
Пусть. Но где же натура? – страсти, боль… где миллион терзаний, комки в горле, взрывы чувств, ломающие округлость эпистолярности?
Соснин порывался критиковать стиль, но попадал под обаяние тотальной уклончивости; стиль был – не было человека, вот что действительно поражало! Будто Илья Маркович Вайсверк посетил сей мир не полнокровным мужчиной тонкой нервной организации, даже не облаком в штанах, а созерцательным, парившим над бытийными треволненьями духом – зрячей аурой, ей-богу!
куда, кому? (вчитываясь в «просто текст»)И заподозрил Соснин, что никакие это не письма, так, скорлупа жанра, в меру цветистая. Хороши письма без адреса, адресата!
Формально обращаясь к Софье Николаевне, которую вряд ли рассчитывал увлечь культурной рассудочностью, дядя разыгрывал престранную партию с кем-то воображённым, кого он толком не мог представить, однако верил, что искомый «х» явится в своё время. Письма – их на добрый эпистолярный роман хватало – предлагали чтение для затравки, в них лишь смутно угадывались начала чего-то, что пока что оставалось неведомым – дядя не знал будущего своей затеи, как не знают судеб и деяний своих потомков. Он затевал и, играя, обрывал диалоги с Тирцем, завязывал – с его въедливой помощью – проблемные узелки. О, встреча на набережной Тибра случилась на удивление кстати, если бы они разминулись, о чём бы и, главное, как дядя смог написать? – Тирц славно послужил умалчивающе-говорливым агентом стиля; к медитативной вербальности, наверное, свёл бы суть такого стиля Бухтин… Тексты отделывались, хоть засылай в набор, но при этом с дразнящим умыслом растекались: подсказывая, не превращались в поводыря, не снисходили до определённости – никак не выуживалось из них то, чем кормятся и тщатся окормить учебники литературы, то бишь: идейное содержание. И тут пронзало: именно ему, ему адресованы!
И тут же Соснин усмехался.
Духовное завещание без единого конкретного слова?
Или ключевые слова вписаны между строк симпатическими чернилами?
се ля ви или опять по кругуВо всяком случае кольнуло: когда-то дядя бился над головоломками, острил перо, но не добился ясности – его дожидался?