Всю вторую половину дня я провел у дома Птахи, пытаясь угадать момент ее появления. Мой модный по тем временам плащ «болонья» становился то влажным от накрапывающего дождя, то снова просыхал, когда выглядывало на несколько минут не по-осеннему жаркое солнце.
Птаху я увидел в последний момент, она вышла из-за угла дома, поравнялась со мной и кивнула так буднично, словно я чуть ли не каждый день поджидал ее на этом самом месте. Ни слова не говоря, она скрылась за дверью подъезда, а я остался стоять, чувствуя, как ноги сделались почему-то ватными, ладони влажными, а сердце заколотилось так, как будто мне предстоял прыжок в неведомую бездну. Не знаю, сколько это продолжалось, но, когда снова распахнулась дверь и в проеме показалась Птаха с каким-то свертком в руках, я испытал такое чувство облегчения, что все напряжение этого нелегкого дня мгновенно улетучилось, а я, как казалось мне, снова обрел способность спокойно и даже несколько иронично реагировать на все дальнейшие события. Господи, каким самоуверенным я был в эти минуты.
Поймав такси, я усадил Птаху на заднее сиденье, а сам разместился рядом с водителем. Я смотрел по сторонам, делая вид, что меня бесконечно интересуют проплывающие за окном пейзажи знакомого и в то же время чужого уже города, а Птаха сидела молча, и я не знал, добрый это знак или, наоборот, в ее молчании скрывалось нечто такое, что таило в себе угрозу для нашей внезапной встречи.
Но когда уже в гостиничном номере я помог ей снять длинный бежевый с капюшоном плащ и она, не дожидаясь, пока я сброшу свою «болонью», прижалась к моим губам долгим горячим поцелуем, я понял, какие проблемы решала она для себя, погрузившись в молчание на заднем сиденье такси.
– Хочу испытать с тобой все-все-все, – произнесла Птаха прерывистым шепотом.
И мы испытали это «все-все-все».
Никогда еще мне не приходилось переживать подобное тому, что произошло в этот вечер. Наши тела, каждая их часть, каждый изгиб, каждая клеточка, тянулись навстречу друг другу, старались соприкоснуться, передать один другому свой чувственный порыв и подхватить ответный, столь же яркий и столь же неутомимый. Вначале я еще слышал, как скрипела под нами разболтанная гостиничная кровать, но потом все звуки исчезли, растворились в жарком шепоте Птахи, в ее протяжном стоне и в долгих паузах, когда наши тела общались на ином неподвластном осмыслению уровне.
– Хочу пить, – сказала Птаха, когда мы в изнеможении разметались по краям неправдоподобно широкой постели.
Я с трудом поднялся, собрал свою разбросанную на полу одежду и спустился вниз, где в почти пустом еще ресторане несколько музыкантов настраивали свои инструменты. Когда с двумя бутылками лимонада я поднялся в номер, Птаха была уже одета, причесана и тюбиком губной помады наносила последние штрихи на свои припухшие губы.
– Как, уже? – задал я, наверное, самый нелепый вопрос из тех, какие должен был задать в этот вечер.
– Сядь, – сказала Птаха и подтолкнула меня к креслу.
За бокалами, стоящими в серванте, она отыскала консервный нож, открыла обе бутылки и одну протянула мне. Я осушил ее сразу наполовину. А Птаха развернула пакет, который принесла с собой, и поставила на журнальный столик небольшую фарфоровую фигурку узкоглазого человека, сидящего на троне с белыми поручнями. На плечи человека был накинут цветной халат, усеянный звездами, а голова его с маленькой жидкой бородкой и странной шапочкой, надвинутой на лоб, медленно покачивалась из стороны в сторону.
– Это император Лао, – сказала Птаха.
Я вспомнил, что подобная фигурка стояла когда-то у нас дома на черной лакированной крышке трофейного пианино и была она одной из самых больших загадок моего детства. Родители называли это фарфоровое чудо «китайский болванчик», и я порой садился напротив и долго, стараясь не моргать, смотрел на него в надежде не пропустить момент, когда «болванчик» наконец устанет и голова его прекратит укоризненно покачиваться. Но все мои попытки никакого результата так и не принесли. Однажды, правда, я все-таки попытался раз и навсегда выяснить мучившую меня тайну. Это произошло летом, когда родители куда-то ушли и я остался дома один. Окна были распахнуты, прохладный ветерок гулял по комнате, и голова фарфорового «болванчика» раскачивалась из стороны в сторону чаще, чем обычно. Я выкрутил почти до конца сиденье винтового стула, стоящего у пианино, с трудом вскарабкался на него и встал на крышку, прикрывавшую клавиши. И тут случилось непредвиденное. Едва я закончил свое утомительное восхождение, как тотчас же подошвы моих сандалий заскользили по отполированной поверхности инструмента. Пытаясь удержать равновесие, я сделал судорожную попытку ухватиться за фарфоровую фигурку, но спасти положение это уже не могло.
Подробности падения стерлись из моей памяти совершенно. Осталось лишь воспоминание о том, что я лежу на полу, мимо меня к двери медленно катится голова бедняги, а множество фарфоровых осколков протянулись белеющей дорожкой от пианино до опрокинутого стула.
Я уже хотел было поделиться своими воспоминаниями, но Птаха встала напротив меня, взяла со стола фигурку и произнесла небольшую речь. Смысл сказанного сводился к тому, что она дала себе зарок, если мы когда-нибудь встретимся, то ее талисман по имени император Лао будет передан мне, чтобы время от времени напоминать о том главном, что есть в нашей жизни.
Птаха, наверное, ждала, что я спрошу, о чем таком главном должен был напоминать ее фарфоровый приятель, но вся эта ситуация показалась мне вдруг такой забавной, что я снова потянулся к недопитому лимонаду, чтобы скрыть неуместную для такого момента улыбку.
Птаха выдержала паузу и произнесла как-то чересчур официально:
– Может быть, ты поймешь все это не сразу, но император Лао считал, что жизнь нам дана для того, чтобы мир осознал себя через нашу Любовь, вобрал ее в себя и сам стал Любовью. Без этого чувства все в одночасье может рухнуть, рассыпаться, превратиться в ничто.
Возможно, я не совсем точно передал то, как на самом деле звучали ее слова, но смысл произнесенного был именно таким, за это я ручаюсь.
– Держи, – сказала она и протянула мне фарфоровую фигурку.
Я бережно взял ее, потом, как ценный приз, поднял двумя руками над головой и сказал, придав своему голосу как можно больше пафоса:
– Перед лицом императора Лао торжественно обещаю – любил, люблю и буду любить!
– Не ерничай, – сказала Птаха, – любовь – это когда чувствуешь, что сердце твое обожжено. А у тебя оно как книга за семью печатями, и сдается мне, что за все прошедшие годы ты не сумел сорвать даже первую из них.
Потом она сняла с вешалки свой плащ.
– Ну вот и все. Не ищи меня больше.
Я приподнялся с кресла, совершенно не понимая, как мне надо сейчас себя вести и что говорить. Наверное, в этот момент я выглядел не самым лучшим образом. Птаха подошла, взяла мою руку и прижала к своей щеке.
– Не огорчайся, – сказала она тихо. – Возможно, мы еще встретимся, только это будет совсем иная, странная встреча.
Все время в течение этого прощания император Лао стоял на журнальном столике и умудренно покачивал головой. Казалось, он знал намного больше, чем то, что могла мне сообщить Птаха.
Потом я провожал ее домой. В такси мы оба разместились на заднем сиденье и за всю дорогу не проронили ни единого слова. Не знаю, о чем думала Птаха, а я думал о том, что на самом деле уже дважды в своей жизни предал ни в чем не повинного Георгия. Первый раз, когда мы решили унизить его, избрав для этого самое изощренное оружие – любовь, и второй – сегодня, в гостиничном «полулюксе», когда я старательно делал вид, что в жизни Птахи его, Георгия, не существовало вовсе. А еще я думал о тех, кого вольно или невольно предавал на протяжении всех этих лет. Всякий раз, когда мне признавались в любви, я зажимал свое сердце в тиски, чтобы уберечь себя от взрывных страстей. Может быть, инстинктивно я понимал, что это еще не она, та, единственная, а может быть, просто боялся, как говорила Птаха, «обжечь свое сердце». О такой ли любви напоминал император Лао? Или существовала какая-то другая – без потрясений и предательств, без слез и укоров?! Без мести, наконец. Последнее мое увлечение, «лицо нашего КБ», гордая и неприступная красавица, которая несколько месяцев изводила меня всевозможными колкостями, а потом написала записку: «Злюсь, потому что влюблена в тебя, как девчонка», так вот она, когда мы расставались перед моей поездкой к Птахе, плакала, наклонив голову так, чтобы слезы капали на пол, не размывая нанесенную на ресницы тушь, и говорила всхлипывая:
– Ты отомстил мне за всех мужчин, которых я когда-либо отвергла, пусть найдется та, которая отомстит за меня.