– Ну, лекарь! – скрипнул зубами Савелий, и правая половина его лица задергалась, как у припадочного. – Мы с тобой потом поговорим!
– Поговорим, поговорим, – отмахнулся Николай Васильевич, обнимая Лизу одной рукой, а другой подхватив ее жиденький чемоданчик.
В темной прихожей крепко прижал ее к себе.
– Как же ты добралась, голубка?
– Ой, Коля, не спрашивай, Лида – что?
У Николая Васильевича задрожал подбородок.
– Воспаление, крупозное двустороннее, мы сняли, теперь в правом легком только неважно, а левое – чисто. Но сердце слабеет, Лизка, сердце! Отекает вся. Ноги, руки.
– Колечка?!
– Ни-ни-ни! Даже и в мыслях не допускаю! Подниму ее через месяц, вот увидишь! Ты только к ней не пойдешь прямо с дороги, голубка, нельзя. Я тебе, Лизетка, сперва баню устрою. Знатнющую баню! Боюсь за нее, тиф.
– Николка дома?
– Николка у теток. Зина научилась хлеб печь, Ольга шьет. Много сейчас не нашьешь, но все-таки… Мебелью топим, вещи меняем на муку. Увидишь.
– А Савелий этот – кто?
– Сволочь, дерьмо, – спокойно сказал Николай Васильевич, – большевик. Солдат пролетарской революции. Выселить не могу, уплотнили. Словечко, а? Герой войны, контужен был, комиссовали. Кокаинист. Ордер мне, подлец, предъявил. Жду, пока сопьется и в сугробе замерзнет. Задушить не могу. А жаль, ей-богу…
Лида лежала на широком кожаном диване, перенесенном в спальню из кабинета Николая Васильевича. До подбородка накрыта вишневым шелковым одеялом, волосы заплетены в косу, на щеках яркий румянец.
– Лидочка!
Она обнимала сестру, с ужасом чувствуя хрупкость ее худого, воспаленного тела.
– Мама, как папа, няня, Саша? – хрипло спрашивала Лида.
– Живы, все живы, не волнуйся. Все расскажу. Про подвал ты знаешь, да? Плесени пока нет, щели мы с няней заткнули. Папа лежит, мама на ногах. Няня тоже.
– Господи! – Лида закрыла лицо пушистой косой, из-под косы хлынули слезы. – Сашу когда забрали?
– Да ведь выпустили, Лидочка, выпустили! Вот как это было, слушай, и ты, Коля, слушай, я ведь вам этого не писала. Стучат к нам в подвал ночью, папа только-только засыпать начал. Входят двое в кожаных куртках, с «наганами», и с ними еще какой-то в обыкновенном пиджаке. «Встать, – кричат, – всем!» Я им говорю, что папа встать не может, он после удара. Ладно. Они за пять минут нам все перевернули. Потом говорят Саше: «Одевайтесь, пойдете с нами». Я смотрю на маму, она к стене прислонилась, белая-белая. Ой, господи! Саша говорит: «Я ничего не сделал, за что?» Один из этих, кожаных, на него замахнулся, но не ударил и – как гаркнет: «Вопросов не задавать!» Увели. Я думаю, пронюхали, что Саша был в кадетах. Ну у нас – тихий ужас, маме плохо с сердцем, у папы левая рука не работает совсем, лежит плачет. Няня мне говорит: «Искать людей надо, Сашеньку вызволять, а то, сама знаешь, чего бывает! Ходы к ним нужно искать». Я стала думать. Всю ночь думала, просто голову сломала! И придумала вот что: к нам незадолго до Сашиного ареста приходил один, тоже с «наганом». Глазки такие хитренькие, сам на мышку похож. Мы с папой только дома были, няня с мамой ходили вещи на продукты выменивать, а Сашу – не помню, где носило. Ну, приходит этот, мышонок, снял фуражку, сел к столу и говорит мне: «Я, барышня милая, работник ЧК, слышали про такое учреждение?» А глазки так и бегают! «Да вы не пужайтесь, – говорит, – у меня у самого дочки растут, чуток помельче твоего будут». Молчу. Вдруг он за «наган» схватился и кричит: «Чего расселась, корова! Тащи мне сюда свои цацки!» Я не поняла. «Фу ты, – говорит, – бестолочь астраханская! Кольца свои тащи, сережки!» Я полезла к маме в сундучок – помнишь, такой маленький, кованый, мы еще с ним играли? – и достала тряпочку (у мамы все в тряпочке было!), отдала ему. Высыпал все на стол, накрыл фуражкой и говорит мне: «Хотите, барышня, в своей постельке умереть али в другом каком месте?» У меня сердце остановилось. Правда, Лидочка, остановилось! А он подмигивает. «Вижу, – говорит, – что в постельке, куколка ты сахарная. Тогда давай делиться». И, Лидочка, ты не поверишь! Все, что в тряпочке было, все поделил!
– Ну да? – удивился Николай Васильевич. – Какое благородство! Фридрих Шиллер, драма «Разбойники»!
– А вот и не Шиллер, – воскликнула она, – Коля, ты не поверишь! Он на столе все это разложил и говорит: «Я ведь, граждане, не вор, а борец за пролетарскую справедливость. Ты поносила, теперь пущай мои девки поносят. Все по справедливости, как у господа бога».
– Да ведь они же неверующие! – Лида закашлялась.
– Ну что вы меня мучаете, – взмолилась Лиза, – я тебе слово в слово рассказываю. И делит: «Кольцо – тебе, кольцо – мене, цепка – тебе, цепка – мене, серьга – тебе, серьга – мене». Все! Встал. «Желаю, – говорит, приятных сновидений, граждане». И ушел. Как Сашу увели, я решила к мышонку этому сунуться. Все равно хуже не будет.
– Ну Лиза… – Николай Васильевич смотрел на нее с ужасом. – Hy-у-у Лизетта…
– У мамы осталось кольцо. Помнишь, Лидочка, она его никогда не снимала? Большой бриллиант, помнишь?
Лида кивнула.
– Я говорю: «Мама, вы снимите это кольцо, пожалуйста, и дайте мне». Она, конечно, в слезы: «Зачем?» Я говорю: «Потом объясню». Она сняла и отдала, ни одного вопроса мне не задала больше. Я подкараулила этого, на мыша похожего, подхожу к нему и показываю. И говорю: «Помогите брату, он ни в чем не виноват, это ошибка!» Он по сторонам огляделся – и хап! Кольцо – в карман. А через два дня Сашу выпустили.
– Слава богу, – глубоко вздохнула Лида и перекрестилась.
– Безумие, – прошептал Николай Васильевич, – бедная ты моя…
Казалось, что весь снег, который приходился на эту зиму, выпал ночью. От белизны резало глаза. Ноги закоченели, пока она дошла с Арбата до Староконюшенного. Длинный человек с лиловой щетиной на подбородке смотрел на нее сквозь махорочный дым.
– Работа по ликвидации неграмотности. Паек обычный. Согласны?
Она ответила твердо, стараясь придвинуться как можно ближе к печке:
– Да.
– Ученицами будут гражданки, которые вам в бабки годятся. Без насмешек, поняли?
Выкатил бешеные глаза.
– Поняла.
– Ну все тогда, – успокоился он, зевнув и оголив два длинных передних зуба, – приступайте.
Очень хорошо, паек. Все-таки помощь Николаю Васильевичу. Маме она обещала, что будет в Москве, пока Лида не встанет. Паек неплохой – немного серой муки, бутылка растительного масла, картошка, сахар, спички. Коля принес вчера мороженой рыбы, пшена. Устроим пир вечером, Лидку покормим. Как она кашляет по ночам, слушать страшно…
Обернулась, почувствовала, что кто-то на нее смотрит. И от неожиданности сделала шаг в сторону, по колено в снег. Асеев. Сосед по Тамбову. В полушубке, как простой, в лохматой шапке.
– Здравствуйте, – сказал он и приподнял шапку. – Узнали меня?
– Узнала, – ответила она и нагнулась, вытряхивая снег из ботика. – Вы теперь в Москве?
– Я, да, – сказал он рассеянно, но смотрел на нее внимательно, не отрывая глаз, – и вы тоже?
– Я здесь у сестры, она болеет. Вы ведь видели мою сестру?
– Видел вас обеих из окошка. Летом, перед самой войной. На вашей сестре была синяя шляпа.
– Давно как, правда? – грустно отозвалась она. – Даже странно, что вы шляпу помните…
Он улыбнулся. Она вдруг почувствовала, что не хочет, чтобы он простился и ушел, растворился в снегу.
– Послушайте, – сказала она решительно и темно покраснела под вязаным белым платком, – пойдемте к нам, я вас познакомлю с сестрой, хотите?
* * *
…Нa дворе лето, скоро на дачу. Маленькие окна нашего деревянного дома на Плющихе раскрыты настежь, в них, словно снег, летит тополиный пух. Мне шесть лет. Я слышу, как пронзительно звенит большой черный телефон, стоящий на пианино. Бабушка смотрит на него остановившимися глазами, но не снимает трубку.
– Подойди же! – кричу я, но она не подходит.
Тогда я становлюсь на цыпочки и сама протягиваю руку к телефону. Бабушка слегка отталкивает меня и хрипло, испуганно спрашивает: «Да?» Что-то ей говорят там, отчего она берется рукой за свою левую грудь, подымает ее, рывком, словно хочет оторвать вместе с куском платья, и вдруг кричит так, как никогда не кричала при мне: «Костя-а-а! А-а-а-а! Костя-а-а!»
Из соседней комнаты появляется отец, хватает меня на руки и прыжками сбегает с лестницы. Мы торопливо идем по улице. Ясно, что ему надо увести меня как можно дальше от нашего дома, от бабушкиного крика. Когда он спрашивает, не съесть ли нам мороженого, я останавливаюсь и говорю:
– Почему баба кричала?
Он поднимает меня на руки, несколько раз целует и бормочет:
– Дедушка наш умер. Звонили из больницы…
* * *
Он заболел через год после смерти моей мамы. Но ее я помню еле-еле, а его – отчетливо. Исчезновение деда скрыть не удалось – я была уже большой. Ни болезни его, ни горя, от которого он свалился, я не заметила. Меня берегли.