Ознакомительная версия.
Иван Ипполитович махнул рукой и снова принялся за письмо.
«Я видела, Ваня, что ты весь при ней, а я для тебя, что плевок на дороге. «Ну, думаю, ладно! Попомнишь меня!» А сердце болело, ух, Ваня, болело! Я после Москвы стала сильно хворать, меня в этом психическом их институте какой только дрянью не пичкали, Ваня! Совсем инвалидкой вернулась в деревню. А ты про меня, Ваня, вовсе забыл. Хотела сперва тебе порчу наслать, а после так жалко мне вдруг тебя стало. «Пускай еще, думаю, он покуражится!» Ты, Ванечка, мой драгоценный, не понял, что это ведь я в твою дурью башку тогда искушенье послала, ведь я! Вот ты ко мне с просьбой-то сразу приехал: хочу, мол, супруга ее извести, поскольку он только несчастья приносит. А я, мол, хороший, люблю ее, бедную, со мной она будет всем очень довольна».
Крупный пот выступил на лбу Ивана Ипполитовича, и он опять взглянул на девушек, как будто боясь, что они, эти девушки, узнают, о чем он читает сейчас. Девушки, однако, вовсе и не наблюдали за Иваном Ипполитовичем, а с любопытством осматривали стены его массивного кабинета, увешанного портретами великих нейрофизиологов. Одна из них даже и не ограничилась этим, а взяла со стола профессора книгу английского ученого Чарльза Дарвина «Выражение эмоций у животных и человека» и начала осторожно перелистывать ее своими толстыми пальцами.
«Мне, Ваня, один тогда доктор сказал, что ваша наука такого добьется, что головы будут одним отрезать и к туловищам от других приставлять. И вроде как для сохранения жизни. А я его слушала и хохотала: пока вы друг другу там все пересадите, уж мы постараемся! Веселое время настанет, Иван. Ты в этом нисколечко не сомневайся».
Профессор Аксаков почувствовал, что силы его находятся на исходе, пропустил сразу две страницы и пробежал красными воспалившимися глазами своими конец адресованного ему письма:
«Поэтому я ухожу, драгоценный. Тоскливо мне стало, живу без задора. Любовь свою, Ваня, с собой забираю, а там уж как будет, мой милый, так будет. На все, Ваня, воля отца моего».
Подписи, однако, не было, и Иван Ипполитович, мысли которого суетились и бегали, как белые мыши, которых готовили к опытам, успел еще даже подумать, что очень для ведьмы, простой, деревенской, умело и складно написано.
– Ну, едете с нами в Дырявино? Че вы стоите? – спросила одна из девиц.
– Да, еду. Поеду. Конечно. – Иван Ипполитович засуетился. – Наверное, что-нибудь нужно купить?
– Закусок и выпить, – сказали девицы. – Конечно, помянем, хотя она… это… Но все ж таки…
– Да! И одеть ее нужно!
– Она же не голая! Что вы, ей-богу! Лежит очень даже чудесно одетая. Платочком ее повязали, ведьмулю. И платьице чистое. Чин чинарем.
Ехали долго. В Дырявино, правда, никто не стремился, но есть ведь места и помимо Дырявина: туда люди ехали. Кто на рыбалку, а кто по грибы. Были даже такие, что просто уселись и просто поехали. Машин на дорогах набилось – не счесть.
Добрались под утро, все спали в Дырявине. Блестели лишь горлышки битых бутылок при свете огромной распухшей луны.
– Отелей у нас еще тут не построили, – вздохнули девицы. – У ней-то изба ведь пустая стоит. Как хочете. Можно и там отдохнуть. Она вас не тронет.
– Кто? – Иван Ипполитович похолодел.
– Да Курочкина! Померла ведь она!
Профессор сказал, что поспит он в машине. Девицы, хихикая, вышли, а он откинул сиденье в своем «Мерседесе» и лондонскую темно-серую кепочку надвинул себе на глаза. Однако ему не спалось. Не только занятия наукой нейрофизиологией, которым он посвятил жизнь, но и все бытие его с безответной любовью к Ларисе Поспеловой, ненавистью к ее мужу, случайными женщинами, которыми он пользовался, как пользуются взятыми напрокат коньками или велосипедами, его эта громкая глупая слава – все было такой чепухой, что даже и думать об этом не стоило. И вот он сидит в «Мерседесе», надвинув на лоб свою кепку, а рядом в избе лежит эта женщина с четким диагнозом «последняя стадия острой шизофрении», поставленным ей в лучшем мединституте, но это она, сумасшедшая с горбиком, похожим на маленький детский рюкзак, одна только знала его подноготную, да так ее знала, что страшно становится.
На следующий день Иван Ипполитович поехал за священником. Священник, отец Никодим, был суровым, очень прямым, широкоплечим стариком, с немного дрожащими руками. Во дворе его дома стояла новенькая «Хонда». В Дырявино сказали, что машину отец Никодим не водит по причине частой нетрезвости.
– Конечно, ему не по чину лакать-то, – сказали дырявинцы. – Но так уж выходит: раз пьет человек, так он, значит, пьет. И нечего делать, и мы понимаем.
С Иваном Ипполитовичем отец Никодим держался холодно, но отпеть почившую Курочкину согласился.
– Я слухи-то знаю, – сказал он сурово. – Невежество наше и необразованность!
Приходили также из милиции и запротоколировали факт смерти. Иван Ипполитович покойной все еще не видел и в избу к ней не заходил. Неприятное ощущение, что та Валерия Петровна, которая лежит на столе, не имеет никакого отношения к настоящей Валерии Петровне, исподтишка наблюдающей за ним, не оставляло профессора. В церкви собрались все дырявинцы, поскольку убеждение, что «ведьма чегой-то устроит», глубоко укоренилось в их темной, весьма простодушной среде.
– Она вам покажет! – шептались дырявинцы, – она вам носы-то утрет!
Осенять себя размашистыми крестами они начали задолго до того, как из-за деревьев показалась стоящая на пригорке церковь села Урожайное. С урожайновцами, людьми прогрессивными, часто пользующимися мобильными телефонами, дырявинцы поссорились много лет назад, еще при царице Екатерине, и с тех пор глухая вражда и настороженность по отношению друг к другу не утихала.
– И очень прекрасно, что все это будет на ихнем участке, – бормотали нарядно одетые дырявинцы, приближаясь к церкви. – Вот так им и надо. Ведь ишь возомнили! Ни кожи ни рожи!
В церкви было жарко и, как показалось Ивану Ипполитовичу, сильно пахло сухими цветами. Гроб с почившей Валерией Петровной стоял на небольшом возвышении. Взяв себя в руки, Иван Ипполитович подошел попрощаться. Ничего коварного, хитрого или злобного не было на этом маленьком заострившемся и словно бы даже хорошеньком личике. Скорбно поджатые бесцветные губки Валерии Петровны, ее неплотно прикрытые, редкие, рыжеватые реснички, лисий носик и особенно прозрачные ее, маленькие, с черными венами, застывшие ручки выразительно говорили о том, что наш этот мир – с болотами и небоскребами, громкий, где вечно поют, и кричат, и ругаются, пекут пироги, обсуждают политику, воруют детей и рожают детей, – торжественный мир наш, хоть и суетливый, не имеет ничего общего с тем миром, а может быть, вовсе не миром, но тем, куда уплывала она в этом гробике, куда она вся устремилась сейчас, боясь, чтоб ее не вернули обратно, поскольку недавно умершим так страшно вернуться обратно и снова зажить своей надоевшей и прожитой жизнью.
Легкое смущение, как заметили собравшиеся, появилось на лице Валерии Петровны только к самому концу службы: она словно вдруг утомилась от этих ей, ведьме, не свойственных звуков молитвы. Однако терпела, мешать – не мешала.
«Ну, раз вам приятно, так что ж с вами делать?» – Читалось на этом хорошеньком личике.
Неожиданным образом, однако, повела себя не покойница, от которой можно было ждать чего угодно, а сам пьющий батюшка, недавно ругающий необразованность. Закончив служить, он вдруг беспомощно начал озираться по сторонам, потом принялся прямо в церкви снимать с себя рясу и крест православный, рубашку свою расстегнул и вдруг громко велел принести себе водки с капустой. Испугались и дырявинцы, и урожайновцы: даже для пьющего человека поведение отца Никодима не лезло ни в какие ворота. Слезы покатились по суровому, искривившемуся лицу батюшки, руки его задрожали еще больше, и он визгливо закричал, чтобы скорее закрывали гроб, а его везли домой, поскольку он все отработал и нынче ему много дел дома и по хозяйству.
«Ведь это же паника! – сразу подумал профессор Аксаков. – Ведь это же приступ! И, кажется, острый!»
Он быстро пробился сквозь столпившихся поселян и крепко взял под руку батюшку.
«Мне водочки… лучше… с капустой, приятель…» – судорожно забормотал отец Никодим, повисая своим крепким широкоплечим телом на руке Ивана Ипполитовича.
Иван Ипполитович оглянулся, и взгляд его упал на лицо Валерии Петровны, которую как раз собирались закрыть крышкой гроба.
«Ну что, милый Ваня? А я напоследок. Тебя посмешить, драгоценный ты мой!» – сказало ему это кроткое личико.
Война, которую начали азиатские народы против народов Римской империи, застала их на побережье. Война началась поздней ночью, когда они вышли к морю и он любовался, как ставшая тоньше и словно прозрачнее от этой любви, не дававшей им отдыха, она осторожно и тихо входила в искристую воду. Она окунулась, и в свете луны сверкнуло ее странно-тонкое тело с высокой и мощно развившейся грудью…»
Ознакомительная версия.