Ознакомительная версия.
Глава IV
Война, которую начали азиатские народы против народов Римской империи, застала их на побережье. Война началась поздней ночью, когда они вышли к морю и он любовался, как ставшая тоньше и словно прозрачнее от этой любви, не дававшей им отдыха, она осторожно и тихо входила в искристую воду. Она окунулась, и в свете луны сверкнуло ее странно-тонкое тело с высокой и мощно развившейся грудью…»
Бородин заканчивал роман. Напряжение, переполнявшее его, было настолько сильным, что он начал бояться метро, где ему однажды вдруг захотелось броситься под колеса мчащегося поезда, лишь бы освободиться от этого напряжения. Он давно уже перестал писать то, что называется реалистической прозой, и теперь наслаждался открывшейся перед ним свободой. Она давала ему возможности не только перемешивать отдельные судьбы с судьбами всего человечества, потому что на последней глубине это оказалось одним и тем же, не только скручивать в одну косицу времена с их однообразно-жестокими войнами и грубо-веселыми мирными днями, она позволяла спасаться от страха, который томил его прежде, пока он не сдался и не уступил балованной и бесноватой девчонке, которая просто пришла к нему в дом и сделала то, чего он так боялся.
Вчера она сказала, что хочет принять ванну, но непременно молочную, как жены патрициев, о которых у него в романе оказалась небольшая вставка. Андрей Андреич понимал, что все ее сумасшедшие идеи были то ли отголосками уже написанного им, то ли смутными предчувствиями того, что он собирался написать. Она проникала неведомым образом под тонкую кожу романа, хотя Бородин и читал ей не все, но как-то она умудрялась стать частью не только души его, тела, но даже и этого текста его, где резвилась свободно, как быстрая рыбка в реке.
– Ты хочешь потратить зарплату за месяц на эту молочную ванну? – спросил он.
– Я все забываю, что ты очень беден, – сказала она. – А что будем делать, когда я к тебе перееду сюда, родятся, наверное, дети, и как же…
– Ты видишь вот это? – И он показал на вечно открытый компьютер. – Я скоро закончу и буду богат.
– Ах, да! Я забыла, забыла! – и Вера вскочила с кровати.
В холодильнике был пакет молока. Оглядываясь на Бородина и сверкая своими ослепительными неровными зубами, она вылила его в ванну и открыла кран. Ванна быстро наполнилась мутноватой, нежно-голубой водой.
– Ну, все! Я пошла, – прошептала она и скрылась в молочной воде до подмышек.
Темнел только низ живота и соски ее этих полных и сильных грудей. Он молча стоял и смотрел. Нынче ночью, уже проводив ее, он написал, как тощая девочка входит при свете холодной луны в серебристую воду.
Им осталось продержаться еще один год. Чуть-чуть больше. Еще один год под угрозой уголовной статьи «Совращение малолетних с согласия малолетних», за которую давали срок от одного года до шести лет. Он все это знал, но следа не осталось от жгучей его, ежедневной боязни. Теперь лето было в разгаре, и вместе с цветением трав и деревьев они, срастаясь все крепче, цвели внутри лета и этой огромной цветущею пеной себя защищали, как будто стеною. Теперь он был в этом уверен. А Вера? Она то рыдала, вцепившись в него, то вдруг хохотала до колик, представив, как ловко они обманули весь свет и как никого им теперь и не нужно.
Николай Осипович Погребной жил со своей женой Евгенией Яковлевной, тоже Погребной, в квартире напротив Андрея Андреича Бородина. Неделю назад ему исполнилось восемьдесят лет, и праздник прошел очень тихо и вяло. Нельзя сказать, что полковник в отставке Николай Осипович так уж интересовался чужими делами, но этот вежливый, с выпуклыми голубыми глазами сосед раздражал его. Бывает так, что один человек вдруг начинает раздражать другого человека без видимой всякой причины. Хотя бы вот тембром охрипшего голоса. Хотя бы приставшей изюминкой к верхней, противно изогнутой, скользкой губе. Ну, кажется: что? Ел вот булку с изюмом. Под дождик попал и охрип. За что же меня ненавидеть, скажите? А вот ненавижу тебя, пропади. И дело не в булке, не в голосе хриплом, а дело в тебе и во мне. На земле двоим нам с тобой места нету. Запомни.
Подобное чувство всякий раз охватывало Погребного при виде Бородина, годящегося ему во внуки. Руки начинали трястись от злобы, и спину как будто огнем заливало. Но он опускал желчный взгляд и молчал, скрывался скорее за дверью квартиры. И, может быть, так продолжалось бы вечно, ни будь у него этой Жени, жены. Жена его, Женя, Евгения Яковлевна, сходила с ума от тоски. Ей было всего шестьдесят. Судьба отдала ей в супруги всегда раздраженного, с болезнью кишечника, вдового Колю, который был дважды женат до нее, и этот характер его, очень мрачный, свел первых избранниц в могилы столь быстро, что ей бы подумать сперва, подождать, людей бы поспрашивать – нет! Побежала! А ей сорока еще не было, дуре. Теперь вот и жили. Детей не нажили. К тому же весной она вышла на пенсию: устала, давление и щитовидка. Остались они с Погребным в этом склепе: двухкомнатной и небогатой квартире. Подруги при детях, при внуках, при дачах, у них с Погребным – никого, ничего.
Слава Богу, что она заметила, как в соседнюю квартиру, к этому замкнутому голубоглазому молодому человеку каждый день приходит какая-то девочка. Не женщина вовсе и даже не девушка. Лохматый подросток, вертлявая школьница. Евгения Яковлевна насторожилась. Жизнь сразу наполнилась смыслом. Девице не дать и шестнадцати: больно худа. А как не накрасится – сущий ребенок. Чего она ходит? Придет часа в два и сидит целый день. Потом он ее провожает, а лица у них полыхают, как маки в траве.
– Коля, – сказала, не выдержав, Евгения Яковлевна своему молчаливому, жилистому и неприветливому мужу. – Ты видел? К соседу-то ходит и ходит.
– Кто ходит? – спросил он и весь вдруг напружился.
– Откуда я знаю? Какая-то девочка. Я думала: может, уроки дает. Английскому учит. Но целый же день!
– Как так – целый день? – И он весь потемнел. – Какие уроки?
– А ты последи. – И голос ее стал фальшивым и нежным. – Теперь ведь какие творятся дела! Возьми да займись. А то только злишься.
Через два дня Погребной, вынимая из ящика газету, увидел, как из квартиры напротив выбежал Бородин и, не дожидаясь лифта, полетел вниз по лестнице. Николай Осипович бросил газету, вызвал лифт и, как был в тапочках на босу ногу, догнал голубоглазого соседа почти у самого метро. Бородин купил у старухи букет свежих астр и стоял, как только олени стоят на опушке: весь вытянув шею, моргая глазами, но не шевелясь и как будто бы слушая подземные гулы и пение ветра.
Прошло минут десять. Из метро появилась девочка в короткой юбке, с распущенными, еще мокрыми после мытья, пушистыми волосами, перехваченными золотистым обручем. Олень к ней рванулся, взмахнувши букетом. Она засмеялась и сразу повисла на шее соседа, вцепилась в него, и замерли оба. Потом разлепились: как будто с трудом. Пошли уже порознь к дому, обратно. Погребной, шаркая тапочками, поспешил за ними. Они шли, не дотрагиваясь друг до друга, если не считать того, что девочка несколько раз провела по руке Бородина белыми и бордовыми астрами. Погребной почувствовал, как слабый кишечник его реагирует на все это спазмами и содроганием.
«О черт! Не хватало еще обосраться!» – подумал суровый полковник в отставке.
Побагровев своим неприятным лицом и особым образом, желая избегнуть физиологической катастрофы, переставляя свои жилистые ноги, он проследовал за ними до самого подъезда, но в лифт не попал, не успел, но заметил, с трудом проникая в подъезд и воюя с бедой, наступившей в дрожащем желудке, как щель между створками лифта сверкнула пушистыми прядями мокрых волос. И лифт, оторвавшись, как шар первомайский, уплыл, улетел, не достался ему. Не дай Бог бы кто-то вошел и увидел, как старый, весьма волевой человек, задумавший месть, справедливое дело, стоит, опершись на разводы граффити, которыми кто-то опять разукрасил их бледно-салатный, несвежий подъезд. Потом он услышал, как лифт в вышине издал птичий звук, странный даже для лифта, и мягко поплыл сюда, вниз.
«Хана! Обосрался! – почувствовал он. – Еще бы минута, и мог бы успеть!»
Увы, так и вышло. В кабину он вполз, горячий и влажный, и выполз обратно, и, обматерив все, везде, навсегда: и гадов морских, и орлов в вышине, и женщин с их гнусной продажной душою и телом их жадным, готовым к разврату, – прокляв всех и все, он прижался лицом к своей дерматиновой двери, рыча. И Женя, жена, театрально, как будто она и не Женя, а Майя Плисецкая, застыла, подняв свои длинные руки, воздев эти руки свои к небесам, на жалком пороге их душной квартиры.
Он не успокоился и через час, помывшись и выбросив тапки в помойку, опять, как злодей у Шекспира, подкрался к соседским дверям. Тишина.
Полковник прижался к замку правым ухом. В четыре жена позвала его есть, однако лицо ее было угрюмым, и он отказался. Он так и сидел: на корточках, старый, седой человек, сидел, ждал, терпел и дождался. Ура! Он вытравил их из квартиры, подобно тому, как клопов вытравляют из старых прогнивших перин. В пять пятнадцать открылась проклятая дверь. Они вышли вместе, обнявши друг друга, и голубоглазый казался слепым: он эти два шага от двери до лифта прошел так, как будто не видел ни зги. А было светло, стоял месяц июль.
Ознакомительная версия.