Ознакомительная версия.
Знаешь, даже если Медведь умрет, я не буду плакать. Не буду, ясно тебе, не буду. Не буду! – беззвучно кричала я своей вселенной, окну, белому коридору, Бегемотику, компании с яблочным соком, понурой очереди, большой больнице, похожей на плитку горького шоколада. – Не буду, также как вы не будете.
Я не позволю этой дружеской встрече одержать верх над собой. Он позволил, дал слабину и оказался здесь. А я не позволю. Потому что внутри у меня появилось то, что так похоже на крылья. А еще потому, что нет сил даже плакать, я так устала… Нет. Не устала, я не имею права уставать, силы еще понадобятся, ведь он не может умереть, он еще борется. Не наша это история. Да и врач не звонит. Значит, он жив! Господи, вот я закрою глаза, потом открою – и ничего этого нет, и он идет мне навстречу по коридору. Как же я хочу его увидеть после всего, что довелось пережить. Как же правильно, осознанно, благодарно мы будем жить, Господи! Ты же можешь!
Наконец вышел высокий врач и начал беседу. Он не смотрел по сторонам, и я не могла поймать его взгляд. Я не встала в хвост очереди, чтобы не соприкасаться ни с кем из людей, и ждала, пока все пройдут.
Когда возле него оставался один человек, я медленно пошла к нему – и тут увидела пакет, который он держал в руках. Маленький красный прозрачный полиэтиленовый пакет. В таких носят на работу бутерброды.
Из пакета выглядывали иконы Ксении Блаженной и Серафима Вырицкого, а прямо на меня снизу вверх смотрел Медведь, держащий на руках сына. Рядом с фото лежал деревянный нательный крест, который я положила ему на грудь при крещении.
– Ваш муж умер в 14:50. Извините, что я не позвонил, – сказал врач и протянул мне пакет. – Тут всё собрали, как вы просили.
Я взяла этот маленький красный пакет. Он оказался таким тяжелым и твердым. Тверже взгляда врачей. Тверже бетонной стены. Тверже асфальта, о который Медведь ударился головой.
Все эти дни я бежала, бежала, бежала, чтобы спасти Медведя. Бежала даже тогда, когда сидела в белом коридоре с железными стульями и большим окном до пола. Бежала, и с разбегу ударилась лбом об эту невесомую твердыню.
Я не могла плакать, слез уже не было. Им просто неоткуда было взяться.
Отвернувшись к окну, беззвучно плакали его мама и сестра.
Села на стул и мелко затрясла плечами бабушка. Ее наотрез отказывались брать в больницу, но она оделась и встала у дверей. Я никогда не видела, чтобы она плакала. У людей, прошедших войну, живущих на свете почти век, слез очень мало. Только мелкая суетливая дрожь, красные веки и детский вопрос в глазах.
Заплакал друг, знавший Медведя с детства. Суровый военный, большущий мужик, под два метра ростом, зарыдал как ребенок, судорожно всхлипывая и закрыв лицо руками. Я никогда не видела рыдающих мужчин и вдруг зарыдала сама. Он обнял меня, и мы зарыдали еще сильнее.
Нас старательно обходили люди в белых халатах и старательно отводили глаза.
Я стояла в белом коридоре, подарившем надежду и отнявшем ее, держала в руках маленький красный полиэтиленовый пакет и рыдала даже не от горя. Горе приходит позже, вместе с осознанием, и чем больше проходит времени, тем оно сильнее.
Рыдала оттого, что больше ничего не могу для него сделать.
Рыдала от усталости и разочарования, ведь врач отдал мне пакет, в котором лежала надежда на чудо, на справедливость, на неравнодушие того, кого искренне считаешь своим другом, на людей в форме, способных помочь в трудной ситуации. Все это надо было забрать в невесомом пакете и выкинуть за ненадобностью.
Рыдала оттого, что бессмысленные улыбающиеся компьютерные рожицы, ушедшие друзья, уехавший мимо однокурсник, выталкивающий в спину милиционер, вихрастый водитель оказались сильнее его и сильнее меня. Сильнее нас. И ничего с этим уже не сделаешь.
Рыдала оттого, что жизнь Медведя оказалась безразлична большой надстройке под названием государство, и если завтра что-то случится с моим сыном или со мной – никто даже не позвонит. И даже если ничего не случится, я все равно буду знать, что это так. Ничего уже не изменишь.
Рыдала оттого, что впервые поняла: есть мера равнодушия, которую не отменить, не преодолеть, не пересилить. Рыдала от бессилия самой последней, невозвратной, крайне тяжелой степени.
Рыдала оттого, как легко, оказывается, потерять жизнь. И как же хорошо жить, просто быть живым, и больше ничего не надо.
Потом зазвонил телефон и, не слыша голоса в трубке, я произнесла абсурдную фразу, всего два слова, не вмещающихся в сознание:
– Медведь умер.
– Он не умрет? – спросила женщина с бездонными глазами у кого-то чуть выше меня, блуждая взглядом по белому коридору и не видя людей вокруг. Я встала с железного стула, уступая ей свое место у окна.
Мне так хотелось поддержать и утешить ее, сказать: «Конечно, не умрет. Здесь хорошие врачи, и люди у них чаще выживают, чем умирают. Пока он жив, нельзя терять надежду, нельзя опускать руки!»
Но ничего не сказала, потому что спрашивала она не меня, а того, кто знает точный ответ.
К понурой очереди уже вышел Бегемотик. Слегка наклонив голову и мягко жестикулируя, он говорил обступившим его людям про разные болезни, диагнозы, исходы, каждому свое, но на самом деле одно и то же – как же надо любить жизнь, беречь себя и своих близких. Не запускать болезнь, вовремя сходить к врачу, лишний раз поинтересоваться, как здоровье, оглянуться, переходя дорогу, в разгар веселья в шумной компании вспомнить о тех, кому ты нужен, не гнать машину, быть осторожным и не поворачиваться спиной к людям, а еще – к огню.
Говорил о том, что нет медицины на грани фантастики, есть врачи, которые могут или не могут помочь. Одни в очереди понимали его, другие нет, и от этого понимания или непонимания зависела их собственная жизнь, ведь белый коридор перед реанимацией – чистилище для живых.
Внутри у меня все было ровно и спокойно. Выплакавшись в день его смерти, я утратила способность переживать.
Потом я вышла из больницы, в которую попала накануне сорока дней со смерти Медведя. В ярком солнечном свете на подтаявших сугробах все еще были видны контуры птичьих крыльев – обычный зимний атрибут для тех, у кого обострены все чувства. Рядом сновали голуби и воробьи, но эти крылья были гораздо больше. Крылья улетевших отсюда птиц. Крылья третьей степени.
Дома меня ждал маленький несмышленый мальчик, которому исполнилось два года, пока я лежала в больнице. Мальчик с большими грустными глазами в пол-лица – его глазами. Перебирая подарки, он спрашивал в свой второй день рождения, где папа с мамой? Мамапапа в одно вопросительное слово. Взрослые отводили глаза и не знали, что ему ответить.
В груди у меня что-то шевельнулось, слабо, потом еще и еще, как будто дернулось перебитое крыло. Я выпрямила спину, сгибать ее было нельзя.
Двор больницы, похожей на плитку горького шоколада, остался позади. А впереди была другая, совсем незнакомая жизнь. Наверное, крайне тяжелая, но кто сказал, что я не смогу сделать ее чуть более счастливой.
Ознакомительная версия.