– Чего вам, гражданин? – спросил какой-то распорядитель.
Лапин не ответил, отошел к самому входу – он прислонился к стене с внутренним отоплением, хотел было еще погреться, но почти тут же ушел. В глазах рябило, люди казались суетливыми.
Пурга, как обычно под вечер, выла где-то высоко над домами, а снизу текла ровной поземкой и била в лицо случайным, вдруг осыпающимся откуда-то снегом. Лапин так намерзся, что, подходя к своему дому, нетерпеливо ждал тепла, смотрел сквозь снег на близкие свои окна – окна горели ярко.
* * *
А они были уже хорошо пьяны. «О! О!.. О!» – раздалось со всех сторон и из всех углов при его появлении. Этот месяц они не бывали у Лапина, не знали, что Галя ушла, и какой смысл было сердиться на них.
Когда Лапин входил и видел у себя дома вот эту шумную, гульную компанию (они знали, где лежит ключ, и начали веселье без него), сквозь элементарное недовольство шумом, толкотней и неизбежным повсюду мусором в Лапине возникала еще и странная радость, которую толком он сам себе объяснить не мог. Пей и веселись, мои ребятки! – вот так думал он, что-то в этом роде. И повторял про себя: ведь поесть пришли, поесть и погреться.
– Потише сделайте, – сказал он.
Радиола и точно – гремела, как на параде. Та же самая лампа в шестьдесят свечей, а свет сейчас давала яркий, праздничный. Помимо радиолы была еще и песня. Бышев сидел в паре с соседом Лапина, который, должно быть, забрел на случайную рюмку, сидел, песню пел.
– «И ве-етры в дебрях бушева-а-али…» – вытягивали они и заводили головы вбок от слишком высокой ноты.
Лапин снял пиджак и переодевался. Он стоял у шкафа, отстраненный от них, а они, в свою очередь, не обращали на него внимания и хорошо веселились. Вот только Сереженька Стремоухов, юный и опьянению сопротивляться не способный, сидел на подоконнике. Сереженька то лез в окно, то тихо, неуверенно качал маленькой своей головкой, а рядом с ним был великолепно одетый Перейра-Рукавицын, и происходил, так сказать, разговор.
– Нет, детка, – говорил Перейра-Рукавицын. – Нет. Там окно. Там воздух, а летать ты не умеешь, потому что крылышек нет. Туда я тебя не пущу. Не-ет, детка, это называется – руки. Ру-ки. Не маши, пожалуйста, клянусь тебе, это руки. Ты можешь упасть…
Сереженька пустил ртом пузырь и что-то пролепетал.
– Папа? – рассмеялся Перейра-Рукавицын. – Вовсе это не папа, детка, это воздух. Воздух, скопление газов. Не маши крылышками.
– Папочка, м-мамочка, – лез в окно Сереженька.
– Нет, детка милая. Поверь старшему, что нет. Это снег. Он далеко. Он летит. Идем, сядешь на кроватку. Вот так, – Рукавицын пересадил его на кровать. – Да-да, ты журавль, ты лебедь, да-да, ты белый, теперь можешь и крылышками. Лети, лети. Вот так, вот так…
Лапин медленно переодевался, сменил промокшие насквозь носки. Он раздумывал, надеть ли свитер, – он все еще зяб. Музыку кто-то сделал потише, все же она была радостная, праздничная, и Лапину казалось, что все чего-то ожидают, музыка такая была. Он закрыл шкаф, держал в руках свитер.
– Мы тебя часа три ждем, – сказал Перейра-Рукавицын.
– Молодцы, – сказал Лапин.
– А что?.. Выпили немного, червяка заморили. Э-эх! Какую стряпню Маринка затеяла!
– Где же она?
– Там, на общеквартирной кухне, там места больше.
Музыка опять гремела, шум был, а с дальней кухни врывались в сиянье комнаты могучие запахи жарки и шкварки, Лапин, переодевшийся, сидел на диванчике и шевелил пальцами ног, чтобы почуять тепло. В приоткрытое окно влетал снег – мокрый клин тянулся на полу, острая полоска от капель.
– Тише!
Это крикнул Бышев. Он выключил музыку, чиркнув иглой по пластинке, и, будто удивившись тишине, крикнул еще раз:
– Тише! Юра, – начал он, встал и набрал воздуху в грудь. – Юра… – Голос его дрогнул. В горле ком. – Юра, ты знаешь, что я человек бедный, кругом должный, я ничего не мог подарить тебе в этот день. Но я все-таки принес тебе от меня, от сердца моего… пластинку. Соло трубы,
– Бышенька, покороче, – засмеялся Перейра-Рукавицын.
– Помолчи.
– Молчи, испанец, – тяжело выговорил сосед Лапина, тот, что пел с Бышевым про Ермака и про то, как бушевали в дебрях сильные ветры.
И тихо стало, вот уж действительно тихо. Бышев подумал немного в тишине, хотел было поставить свою пластинку, но решил, что сказал не все:
– Юра, ты теперь семейный человек, ты, конечно, немного замкнешься. Я это уважаю, но помни о нас, помни о всех нас, как ты всегда помнил. Пусть ни лепет твоего родившегося сына, ни голос жены… словом, пусть иногда тебе слышится эта гордая труба, этот наш зов…
Бышев поднял кверху несколько целлофановых пакетов с детскими шапочками, пеленками и прочим.
– А это тебе подарил Сереженька.
Сам Сереженька сидел на кровати, погрузившись в сонное покачивание головой. Иной раз он взмахивал руками-крылышками и опять сидел тихо. Бышев говорил, Лапин слушал. Чуткие к поздравительному тембру голоса (услышали Бышева), в дверь заглядывали соседи. Один из них вошел, стоял в дверях с долгой улыбкой, Лапин взял в руки стакан и показал глазами на другой – Перейра-Рукавицын тут же влил туда вина и поднес соседу. Чокнулись. От доброй улыбки все лицо соседа было в морщинах.
– Нет же. Никакого сына, – сказал Лапин, улыбаясь. – Ребята шутят. Просто праздничек устроили.
– Вот что, – сказал сосед и засмеялся. – Я ведь не знал, вот и поздравлял. Не знал.
– Ничего. Выпьем.
Опять загремела музыка, шла пластинка с бышевской трубой. Перейра-Рукавицын и Бышев решили, что Лапин так говорит, чтобы отделаться от большого круга гостей, – Лапин видел это по их лицам. Но соседи входили теперь один за другим, Перейра-Рукавицын им подносил – он очень красиво подавал стакан, болтая красным вином внутри и не проливая ни капли, – Лапин чокался с соседями и объяснял, что все это шутка, выдумка. Перейра-Рукавицын спросил тихо: «Как шутка? А где, в самом деле, сын?» – и снова бежал подносить: да уж пейте, пейте! – и снова говорил Лапину шепотом: «Юра, но мы же видели, что сын. Я и Бышев звонили сегодня в роддом, узнали, что она выписалась…» – и опять он быстро шагал со стаканом к соседу или соседке. Вот так оно и было, шум, суматоха, а голосистая труба выводила мелодию, будто быстро бежала по звонкой лесенке. Соседи, выпив, тут же и уходили. Извинялись. Только один, что пришел раньше, сидел за столом и молчал – пьяный, смотрел прямо перед собой. Труба выводила чистую ноту, готовая рвануться куда-то к небесам. Марина и какие-то незнакомые девушки, приведенные ею для компании, вносили из кухни жареное и вареное.
Запах еды задурманил комнату. Лапин поманил пальцем.
– Только с ума не сходите. Сын, но не мой, – сказал он Бышеву и Перейре-Рукавицыну. Он только им двоим сказал. Он еще раз повторил им, объяснил, что Галя вернулась к мужу. Он объяснил, как мог, в три слова, а этот Рукавицын, этот болван со стаканом в руке на изготовку, чтобы угощать входивших, спросил: «Как так?» – и засмеялся, и засмеялись они:
– Что?
– Мужа ее! Ну да! Значит, ушла к мужу?
– Как?
– Так ты не женишься! Ты с нами!
Эти двое хохотали, будто ничего смешнее сроду не слышали.
– Ну, молодец муж! Простой такой парень, реальный, пьяница, наверное, да? Ну, молодчина! – И Бышев и Перейра-Рукавицын в этом углу сгибались пополам от хохота, Лапин стоял рядом – а за столом хозяйничали девушки, ставили новые тарелки, стаканы, не знали ничего и шушукались.
– Ну ладно. Хватит дурака-то валять, – сказал Лапин, он этим двоим сказал. – Я есть хочу. Хватит.
До самого потолка пахло жареным, пахло огнем, жженым шипящим маслом, шкварками и всякой такой первобытностью. И лесным костром пахло, когда хвоя трещит и мечется в темноте огоньками. У стола суетились, знакомились, пожимали руки, и теперь уже все объясняли друг другу, что никакого сына нет и что все это была славная шутка. Девушки распределяли вилки, все это позванивало и блестело.
– Я молчок. Я, Юра, молчок, – заверил Перейра-Рукавицын. – Шутить так шутить! – крикнул тут же он, рванулся с места, разорвал быстрым движением детские пакеты, вытащил шапочки младенца, этакие голубенькие чепчики, и один такой вот маленький и голубенький напялил па голову заснувшему Сереженьке.
Смех стоял. Девушки, долго ожидавшие прихода Лапина, ели теперь за обе щеки, с великолепным земным хрустом и смаком. Марина ела, и глаза ее блестели. Музыку сделали потише для тостов, шум был, и гам, и смех. Среди других Лапин заметил Лиду Орликову – девушку, которая жила в соседнем доме (дочь Анны Игнатьевны Орликовой). Лида никого здесь не знала, кроме Лапина, да и Лапина-то знала мельком, зачем и как она здесь? – Лапину показалось, что что-то перепуталось, что-то смешалось и здесь, и вообще. Он перестал думать, он мерно погружал вилку и ел, что лежало, не делая особенного выбора. Вокруг выпили и еще выпили. И ели с выжданным удовольствием.
– Да успокойся же, Рукавицын. Дай нам поесть, – говорил Бышев.