Ознакомительная версия.
Охане оставался на Юкатане-3, хотя даже с дальних побережий океана Амундсена уже пришли сообщения о начавшемся нересте. Многих состарившихся хахаффов пришлось везти к верховьям рек на водных санках. Наташа принесла Охане запись того, как на грузовом судне к оговоренному месту привезли и выпустили за борт семь тысяч тонн речной воды; как одинокий хахафф учтиво поблагодарил людей и исчез в глубине. Охане ждал.
Наконец хахаффы позволили людям записать песнь Возвращения.
– Вы будете ждать литературного перевода? – спросил Охане незнакомый человек, принесший запись.
– Зачем? – спросил Охане.
– Ну… Впрочем, мы все равно вышлем его вам, – в благодарность за спасение целого народа.
Охане сдержался и не поморщился.
– Извините, – вдруг сказал незнакомец, – я не биолог… и не психолог. Я специализируюсь по поэзии хахаффов. Я не понимаю, как вы добились, – он помялся, – такого решительного перелома. Хиасс был гений, но гениальность ведь непредсказуема.
– Я же психоаналитик. Поэзия так же коренится в доразумных глубинах подсознания, как и инстинкты, – спокойно ответил Охане, – только инстинкты подчинены разуму, а поэзия руководит им. Если это настоящая поэзия, конечно.
Здравствуй, Серега.
Больше всего я жалею, что ты мое письмо никогда не получишь. Не знаю, почему, но я его все время сочиняю, заучиваю наизусть. Некоторые слова меняю. А многие от частого повторения становятся какими-то толстыми, как будто я все-таки пишу тебе письмо на бумаге и эти фразы обвожу снова и снова. И знаешь, что самое постоянное? Даже не «здравствуй». Самое-самое, что остается постоянным всегда – это «Так жаль, Серега, что я не могу показать тебе Антарктику».
Так жаль.
Сейчас конец февраля, и лето на исходе. По ночам ненадолго становится темно, и, значит, мне пора на Север. В семь утра, когда я иду проверять датчики и менять кассеты, небо исчерчено цепочками облаков, как будто «Буран» проехал по гладкому снегу. Солнце высовывается из-за надувов, щиплет глаза – тут без темных очков не ходи – сожжешь и не заметишь! А снег чистый-чистый, синий в длинных утренних тенях, розовый, золотой, медовый в освещенных полосах. Все до горизонта полосатое.
Ну, это в хорошую погоду. Чаще натаскиваются от океана тучи, облепляют все кругом и сидишь как в вате – я ведь в первый год заблудился прямо у домика. Метель была, не видно ни зги. Леера я тогда еще не натягивал – и поперся на обход дуриком. Когда понял, что плохо дело, зарылся и включил сигналку. Дежневцы, когда я в двенадцать не вышел на связь, сразу прислали людей, выдернули как миленького, изругали и водкой напоили. Я водку, кстати, теперь пью совершенно спокойно. И не пью совершенно спокойно. Доктора дивятся.
А как офигительно красиво, Серега, когда туча только-только поднимается с горизонта, видная во всей красе: клубится, наворачивается на себя сама, сияет. День ясный, небо светлое, а у тучи светится не только верх, но и низ, как будто вечером. Это потому, что снег, который еще под солнцем, освещает ее снизу отраженным светом. В глубине-то туча синяя и черная, но тоже чистая, прозрачная. Вот когда облепит со всех сторон, заволочет ватой – тогда сереет.
Я не всегда тут один живу. Обычно где-то на половину лета приезжают ребята – метеорологи, в основном. За Откосом, где дежневцы живут, уже климат другой, хотя казалось бы, сто пятьдесят километров. Откос воздушные потоки сильно меняет. Я тут вообще много чего нахватался. Думаю начать всерьез учиться.
Вот иду сейчас вдоль цепочки датчиков, проверяю схемы. Хоть и по лету мороз не сильный, но бывает, сбоит. К тому же в теплое время года влажность гораздо выше – зимой-то, народ говорит, тут воду из воздуха вымораживает в ноль процентов. Жуть, конечно. А сейчас хорошо – под ногами немного поскрипывает. Нанесло последним ветерком. А то бывает, как по бетону идешь. Твердо да еще отполировано – хоть на коньках катайся. Но не скользит. А может, на городской обуви бы и скользило – да кому она тут сдалась, городская-то? Толку как со сланцев.
Вот который год я тут – а все смотрю и слушаю, и дивлюсь. Как мало людей все это видели… Да оно какое-то, конечно, и не очень для людей – что равнина эта, по которой полосы поземки текут реками; что небо это хрустальное, сияющее. В самый яркий день, бывает, начинают прямо из воздуха сыпаться снежинки. Ну, к холоду, понятно, мало радости; но стоишь и дуреешь – огромные, медленные, прозрачные, а сквозь них солнце. Народ рассказывает, какие тут полярные сияния – читать можно, и равнина до горизонта отражает цветные полосы. Что же, я не видел, ну и ладно. Я зато двойную радугу вокруг солнца раз пять видел, про обычное-то морозное гало что и говорить, тут это дело обычное.
Вот пройдет еще месяц, потом второй пойдет, и за мной приедет смена, зимники – они тут не меньше чем по трое живут – зима не шутит, это летом я тут могу один справляться. Они меня дачником дразнят. Но не сильно, они, в общем, с пониманием ребята.
И поеду я, Серега, на снегоходе до побережья, а оттуда побегу на кораблике до Африки, а оттуда уже самолетом в Москву. Самое это мерзкое дело, ты-то понимаешь. Но я уже приладился, в каюту ставлю четыре лампы дневного света, а иллюминатор задраиваю наглухо. А в самолете меня садят в середину салона, да я еще подгадываю, чтобы вылетать утренним. Пока до Европы доберусь – уже совсем очумевший, в Гамбурге обычно вырубаюсь и в Шереметьеве мне все по барабану, хватает обычного мазепама, чтобы не дергаться. И такой, на полуавтомате, еду я во Внуково, и в маленьком Архангельском аэропорту выхожу уже опять утром, светло и жить можно.
И иду я, Сережка, всегда пешком, хотя ни один нормальный человек после такого перелета пешком не попрется, а я не могу лезть в автобус, потому что в пять утра в апреле у вас там небо как пенка молочная, розовое и теплое. И деревья настоящие, уже задумавшиеся, а не к весне ли дело, и на снеге солнечные ожоги. Хорошо, что сейчас нормально стало с рейсами, а то один раз я в Москве застрял, пришлось в гостинице ночевать – а там известно какое освещение. Ну, вызвали мне коридорные бригаду под утро, еле не увезли в дурдом. Я же так и ору, ну ты помнишь. Каждому свое, да.
И, если что, ты знай – я на тебя никакого зла не держу. Не может быть никакого зла. Да я, думаешь, помню? Я бы и не знал, если бы Игореха не рассказал, что это ты меня душил тогда, ночью в госпитале. Мое дело же простое – в угол забился и выть, хе, и не помнить ничего. А Игореха, земля ему пухом, вообще соображухи не терял. Ни в больнице, ни там. Все в памяти держал, потому и сломался, наверное. Гамзат-то тот просто сердцем не выдержал, нянечки говорили, а Игореха, насколько я знаю, сам. Я бы тоже не вынес. Наверное, просто повезло нам с тобой, что тронулись быстро. Я ведь ничего не помню, с того момента как Вяха орать перестал, и начал булькать, – вы с Гамзатом еще пытаетесь докричаться, – что с тобой да что с тобой, а тут Азиз у меня над ухом спокойно так говорит «Я знаю, что это. Это муравьи» и через пару минут тоже начинает визжать. А дальше только и помню, как нас из ямы в светлое вытаскивают, и твоя рама уже вся переломана, и ты на запястьях висишь и рычишь, и рядом со мной тянут раму с тем, что от Азиза осталось, и тут я уже и до больницы ничего не помню. Мне уж ребята кое-что рассказывали, что в группе захвата были.
Я с одним из них до сих пор переписываюсь. Он и сказал, что они даже не знали, что живые пленные есть – брали штаб. Меня случайно услышали. И что иначе просто бы не нашли нас. И как они понять не могли, зачем возле ямы закрытой канистра меда валяется… А потом увидели муравейник.
Неизвестность и беспомощность, вот что самое страшное в жизни, мне так кажется. И эти сволочи, похоже, тоже так думали. Чтобы мы до последнего не знали, что нас убивает, и не могли ничего сделать. Но мы – я так думаю – каждый по-своему – все равно пытались. Понимаешь, Серега, мы же не сдались, мы пытались что-то сделать до самого конца. И теперь всегда, всегда так и делаем – потому что она же тогда кончилась, эта темнота. Значит, и в другой раз кончится. Каждому свое – ты драться, я выть, Гамзат в клубок зажимался. Игорехе хуже всех было – он запоминал, и когда отчитался – вроде как уже и больше ничего не мог сделать. Потому и сдался… И плевать мне что за него вроде как молиться нельзя – если не за него, то за кого же еще, Серега, молиться?…
И вот об этом я буду думать – я всегда об этом думаю, когда пароходик идет по медленной воде, и вокруг еще шуга, бывает, ходит – а бывает, чисто. А на берегу еще лежит снег, наш, северный, мягкий, слабый снег. Меня селят всегда в одну и ту же комнатку, окнами на север. Комнатка совершенно обычная, гостевая. Смешная такая, с веселенькими обоями, с узорчатым покрывалом на кровати. Потом я схожу, запишусь на какую-нибудь работу, что-нибудь всегда находится. Картошку ли чистить, простыни ли гладить, все не бездарем сидеть. Я ведь почти полгода буду у вас жить, только в конце августа уеду в госпиталь на месяц – ну, как всегда. А в этот, первый день я буду просто бродить и привыкать.
Ознакомительная версия.